1 часть (1/1)
Из архивных записей Куйского медкорпуса.Код хранения 00037/02-Я-610Записи экспериментального образца 47-ДЯрины Одихмантьевны Воскресенской(живорожденная, 1849 год рождения, генотип 2(мать – кассашка, отец – росс, 6 блок, 3 код изменений, первая стадия)Записи датируются приблизительно июлем 1863 года (время сдачи в архив)К записям прилагается справка о переводе образца из медкорпуса в экспериментальный отряд (код ?11? в системе записей Куйского медкорпуса) под именем Яр Одихмантьевич Воскресенский. Перевод, согласно справке, осуществлен на этапе перехода ко второй стадии изменений.Материал – писчая бумага (линованная, предположительно вырвана из ученической тетради, желтая, второй сорт), чернила синие (ручка шариковая), карандаш (грифель серого цвета, мягкий).Все неразборчивые фрагменты рукописи маркированы пометкой ?нзбрчв?.Данные архивные материалы не поддаются утилизации сроком до 50 лет (до 1913 года включительно)УД запрашивающих – не ниже четвертого.I /нрзбрчв/Не знаю зачем. Зачем мне это надо. Писать. Хотя. Если нет, то можно сойти с ума. Если не делать совсем ничего. Потому. Сначала… Сейчас 1863 год. Я не знаю сколько я здесь. Я не считаю. Больше, чем месяц. Намного. /нрзбрчв/. Вспоминать. После того, что они сделали со мною. Помнить. Что все было иначе. Совсем-совсем. Я не знаю для кого это. Писать самой себе… Самому… Самой /зачеркнуто слово, нрзбрчв/ Сумасшествие. Я боюсь этого. Боюсь рехнуться. Остаться тут навсегда. Потому мне надо собраться. И восстановить. Они убили во мне все, что возможно. Перекроили и изувечили. Кроме памяти. И надо ее сохранить…IIЯ родилась, наверное, в 1849 году. Так по документам. Так мне сказали. Не знаю. Я их никогда не отмечала – эти дни рождения. Я и дату-то узнала из личного дела. В первом отряде. Потом. А сначала не было никакого отряда. Мы жили у железной дороги. Я и мама. Первое, что я помню, - это свеча. Просто желтое пятно на подоконнике. Мама зажигала свечу каждый вечер. Никакого электричества у нас не было в помине. Сейчас я понимаю сразу, что было что-то не то. Нехорошее. Неправильное. Дом наш был один. Ничего больше рядом. Только лес. До самых моих пяти лет я не знала никаких других людей кроме мамы. Но тем не менее мне было известно, что эти другие люди существуют.Мама становилась на колени рядом со мной, чтобы быть моего роста. Волосы ее касались моего лица. Длинные. Иссиня-черные.- Ярочка… Деточка…Если ты увидишь чужих – беги. Ты не должна ни с кем кроме меня говорить. Не должна – понимаешь?Я не понимала. Потому что с кем еще? С солнцем я говорила. Говорила с белками, которые живут в лесу. Лес был вокруг. И его пересекала дорога. Рельсы, уходящие в горизонт. И поезда гудят. Гремят. Поют. Когда идет поезд – надо прятаться. Ложиться на траву. Скатиться под насыпь.- Это такая игра, - говорила мама, - Игра. Тебя не должны увидеть из поезда. Тебя и меня никто не должен увидеть.Играть я любила. С мамой. С сорванными ветками. С мелким щебнем насыпи. А с чем еще? Игрушек у меня не было. Домик наш состоял из одной комнатушки, где из мебели – железная кровать с сеткой (там мы спали с мамой), старый скрипучий стол, два табурета. На столе – аппарат. Сейчас я думаю, что, наверное, приемник. Еда у нас была сухая – овощи, фрукты. Иногда мама уходила куда-то и оставляла меня смотреть на свечу:-Видишь желтые блики на стекле? Придумай, пока я вернусь, что за звери складываются из них!И я придумывала. И слушала, как шумят поезда.Когда мама возвращалась, у нас было печенье, хлеб, всякие вкусности. Но так случалось редко. Ели мы мало. Я помню, что была голодна всегда. Голод был моим обычным состоянием. Маминым похоже тоже. Руки у нее были тощие, костлявые, на них некрасиво бугрились вены, но зато она часто гладила и обнимала меня, а тут неважно – красивая она или нет. Она чудесно пела. Мы играли. Она учила меня рисовать значки, похожие на те, что черкала она сама, слушая приемник. Читать и писать я не умела, зато изображать значками мысли – легко. Этим значком будет лес. А этим шпалы. А этим… Мама кивала. Иногда она ни с того ни сего хватала меня в охапку прижимала к себе и /нрзбрчв/:- Яриночка, маленькая моя, маленькая…Это было то, что я понимала. Но говорила она и непонятное. Взгляд ее стеклянел, она смотрела в воздух, хваталась за виски и бесконечно повторяла:- Зачем я ему поверила… Зачем спустилась с плато…Меня пугало это, и я садилась ей в ноги и начинала тихонько завывать до тех самых пор, пока она догадается прекратить и поцеловать меня. Потом мы сидели и рассматривали свечу. Если она была. Свечи появлялись вместе со вкусностями. Когда мама уходила куда-то…Не знаю до сих пор до конца – кто был моим отцом? Как он обманул маму, с какой организацией свел, но понимаю одно: вряд ли мне от этого будет легче. Судя по отчеству, если, конечно, мама не назвала первое попавшееся для метрики, звали его Одихмантием. Мне было хорошо. Хоть и ночами случался такой холод, что зубы стучали. Хоть и хотелось все время есть. Хоть и не всегда со мной играли. Сейчас я понимаю: то, как я жила тогда, называлось хорошо. Изменилось все, когда мне было пять лет. В день, когда я последний раз увидела маму. Тогда появились чужие. Они пришли из леса. Люди в черных плащах и серых рубашках. Мама, когда увидела их, закричала, оттолкнула меня, и что-то мелькнуло и грохнуло в ее руке. Сейчас я осознаю: оружие. Выходит, оно всегда хранилось у нас. Выходит, она понимала, что когда-то за ней придут.Я не знаю, что было дальше. Понимаете, я бегала очень быстро. Тогда. Когда еще колени нормально гнулись. Увидишь чужих – беги. Лес всегда защитит. И я бежала как могла, но они были быстрее… потом мы сидели на улице с человеком в серой рубашке. Он крепко держал меня за обе руки и болтал о чем-то глупом, я слушала, иногда на насыпи грохотал поезд, от которого не надо прятаться, а из дома неслись крики. Кричала мама. Голос звенел. Голос выл. Потом был один сплошной вой. Стоны. Хрипы. Я не понимала, что с ней. Во что она играет? Окно было задернуто, свечи не было. Уже темнело. За занавеской колебались тени.-Можно к маме? – иногда спрашивала я того, кто держит.Он качал головой. Губы его подергивались. От него пахло табаком (но тогда я еще не знала этот запах и не могла понять его, узнать, а потому принюхиваться было интересно).- Мама играет, деточка. В очень интересную игру. Ты помешаешь. Она выиграет, и тогда мы зайдем.А потом нас позвали. Тот кто держал посмотрел дико, точно сомневаясь, но завел меня. В комнате плохо пахло. Был совсем сумрак. Мама лежала на кровати. Я ее не сразу узнала. Судя по тому, как она выглядела, в игре ей, кажется, не очень везло. А люди смотрели на меня, и от этого становилось жутко. На меня светили фонариком, и тот кто держит крепко вцепился в плечи-…в последний раз… /нрзбрчв/ код?Мама ничего не говорила. Она просто смотрела, не отрываясь, на меня тем заплывшим и синим, что раньше было ее глазами. Тогда худой и длинный ударил меня. По коленям. Чем-то тяжелым и гибким. И это была боль. Первая сильная боль, которую я почувствовала. Комната. Длинные уродливые тени по углам. Голая странная разноцветная,слоящаяся следами мама на кровати. Мои колени взрывающиеся изнутри. Мой крик, летящий выше проводов. Запах гари, паленого мяса, крови, мочи и табака.- Мммммамочка!!!Так я впервые начала заикаться. Это потом не прошло. Я заикаюсь не всегда. Только когда я нервничаю. Когда мне больно, как тогда. Когда кому-то другому больно, как маме. Когда страшно. Когда ты не можешь вырваться, а другие способны сделать с тобой плохое. А потом закричала мама. Громче меня. Вернее захрипела. Что-то нечленораздельное. Жуткое. Двое прижимали ее к кровати, когда она рвалась ко мне. Один бы не справился.- Скажу.. Я скажу…- она говорила что-то еще, свистящим шепотом.Худой и длинный кивнул:- Уведите девочку.Тот, кто держал, унес. Идти я не могла. Потом со мной, наверное, случился обморок. Дальше я помню машину. Блики на стекле- Ггггде ммммама? – спрашиваю я, а люди молчат.Снова не то обморок, не то сон.Где мама я так и не знала до моих тринадцати лет. До самых тринадцати лет, лешечки, я верила, что она вернется, выкарабкается, заберет меня в наш дом, и у нас будет свеча и железная дорога. В тринадцать я узнала, как все было на самом деле. И лучше бы не узнавала…IIIК записям приложены две характеристики. Материал – гербовая бумага, белая. Личные подписи авторов характеристик и печати учреждений в наличии.Из характеристики данной Ярине Одихмантьевне Воскресенской товарищем Глебом Силантьевичем Лессовым, директором отряда имени Хикеракли (возлавлял отряд в 1850 – 1861 годах, после переведен на руководящую должность в куйский уезд).Ярина – девочка живая, инициативная, легко усваивает знания. Учится отлично, особые успехи показывает в изучении словесности, истории и идеологии. С удовольствием выполняет общественные поручения и любую отрядскую работу (участвует в уборке территории, готовке пищи и т.п) В общении с товарищами показывает себя положительно. Вежлива, на хорошем счету у сверстников, любимица старших. Уважаема товарищами по отряду, поощряема педсоставом. Поведение примерное, за семь лет пребывания в отряде наказаниям и любого рода взысканиям не подвергалась. В силу когнитивных травм имеет проблемы со связной речью (в нервирующих ситуациях заикается). В силу когнитивных травм ее иногда мучат ночные кошмары, в такие дни психологически нестабильна, что впрочем не сказывается на учебе. Пишет стихи идеологически выдержанные содержательно. Имеет явные склонности к работе со знаками и знаковыми системами. Ярина безусловно самый перспективный ребенок отряда, которого следует после выпуска рекомендовать к поступлению в Университет и, возможно, к последующей деятельности в университетской гэбне.Из характеристики данной Янине Одихмантьевне Воскресенской товарищем Ксандером Кристиановичем Подгорнным, директором отряда имени Хикеракли (возлавлял отряд в 1861 – 1862 годах, снят с должности директора отряда после публичного обнародования инцидента с Я.С.Воскресенской). Характеристика приложена к пояснительной записке, сопровождающей заявление об увольнении по собственному желанию.Ребенок крайне педагогически запущен. Налицо определенный прогресс в интеллектуальной деятельности. Отлично успевает по всем общеобразовательным дисциплинам, имеет тенденции к активному усвоению новых знаний. Медицински состояние Ярины катастрофическое: прежнее руководство отряда не предприняло за много лет наблюдения ничего для устранения очевидных физиологических и когнитивных проблем. Как следствие, прогрессирующие проблемы с ногами (частые боли в коленных суставах, вызывающие ситуативную хромоту, согласно заключению выездной медцинкой комиссии - гиперартроз), запущенный логоневроз (сильно заикается). Однако медицинские проблемы, по сути вполне коррегируемые, малозначимы по сравнению с негативными проявлениями поведенческого спектра. Ребенок избалован. Ярина провела в отряде восемь лет, но такое впечатление, что коллективизм и отрядское воспитание ее не коснулись. Девочка эгоцентрична, ставит себя выше товарищей, откровенно помыкает ими. С учителями общается, как с равными, заставляя выполнять ее капризы. Склонна к попрошайничеству, назойливому неоднократному повторению просьб, в удовлетворении которых ей отказано, откровенному эмоциональному шантажу. Номинально вежлива, имеет развитое чувство юмора, которое использует исключительно для того, чтобы изобретать вечные насмешки над сверстниками и педагогами, которые те, в силу сложившегося нездорового поклонения личности Ярины, спускали ей с рук. Склонна к истерическому поведению, эпатажу, всевозможным психоэмоциональным манипуляциям своим слабым здоровьем, направленным на то, чтобы на нее обратили внимание. Наказаниям до моего вмешательства в воспитательный процесс не подвергалась, попытки применить таковые вызывают девиации в поведении и симуляцию нервических припадков. Требует интенсивнейших поведенческих корректировок.Я вспоминаю тепло первые мои годы жизни в отряде. Страшное начало с потерей мамы перешло едва не в обретение новой семьи. Первый отрядский год я провела целиком и полностью, ночуя не в общей спальне, а то в медблоке, то в кабинете Глеба Силантьевича – директора отряда. С другими детьми я после моего одинокого существования толком поначалу существовать не умела. Отряд был невелик: 18 человек, 19я – я. Мне было пять, остальным отрядским – от десяти до четырнадцати, и все они жили тут уже четыре года. По прибытию моему я толком не ходила из-за болей в ногах. Сложно было сгибать их, прикосновение любой ткани отдавалось жжением, колени горели температурой. Глеб Силантьевич часто носил меня на руках, потому что была я совсем тощая и легкая. Он же пытался кормить меня с ложки, потому как сама я это не особо умела – мама кормила меня с руки. Он же учил шнуровать ботиночки. Он же внушал другим, что я их намного младше, слабее, болею, всего пугаюсь, и обо мне надо заботиться. И ему удалось вполне расположить остальных, и они заботились обо мне с тем восторгом и рвением, с каким заботятся, положим, о найденных на улице грязных и вшивых бродячих щенках. Жалеть меня оказалось легко. К тому же я была для них не только живой куклой, но и объектом тайного интереса – как никак единственная девочка на 19 отрядовцев, да и еще такая маленькая, беспомощная, дикая, ничего толком о мире не знающая, которой интересно все показать и рассказать.Мне казалось вполне естественной это забота. Просто раньше была мама, потом отряд. Вокруг меня вечно были мальчишки, помогающие дойти до нужного кабинета, когда я сильно хромала, дарящие какие-то венки из сухой травы, гусиные перья и прочую забавную чепуху, старающиеся развлечь и рассмешить меня. Если кто-то шел поперек других, не делал то, что я просила, то ему попадало от Глеба Силантьевича и соотрядников, потому как я начинала нервничать, а от нервов со мной были ночные кошмары, и я начинала заикаться до невозможности. Потому весь первый отрядский год прошел под знаком внимания ко мне и помощи в освоении в мире. А потом это внимание просто перешло в привычку. Кто-то выпустился, брали новеньких, но то, что Яриночку надо жалеть и любить, просто было уже само собой. Мне становилось легче. Ноги подживали, я могла ходить, худо было только на лестницах, при резком сгибе и в некоторых других случаях, я не могла долго стоять, но со всем этим уже было можно жить. Когда я спрашивала :что с мамой? – Глеб Силантьевич говорил мне, что ее послали в поездку по важным делам, и скоро она обязательно вернется. Я ждала её, но временами уже и забывала. Сейчас я понимаю, что плохо помню ее лицо…Наверное, в отряде были трудности. Не припомню обилия мебели: только столы, металлические кровати с сетками, ржавые и скрипучие, расшатанные хилые табуреты, которых вечно не хватало. Ели мы все больше кашу – перловую или ячневую, хлеб, макароны, тушеную морковь. Мясо доставалось редко, какие-то вкусности вроде печенья – только по праздникам. Конфеты были только у Глеба Силантьевича – его личные, карамельки. Ими он поощрял тех, кто хорошо учился, примерно вел или сделал что-то полезное для отряда. У меня карамельки были всегда, просто потому что Глеб Силантьевич меня жалел. Всю отрядскую работу делали мы сами – мыли полы, подметали, стирали белье, дежурили по кухне и готовили еду, возились на огороде, выращивая ту самую морковку, которую потом тушили на обед. Мне нравилось помогать в таких делах, потому что для них не требовалось особой физической силы, только аккуратность и упорство, а уж этого у меня водилось побольше, чем у любого мальчишки.Отряд наш располагался на окраине деревни, в которую нам ходить строжайше запрещали. Сейчас понимаю: мы находились в заолустье и выживали как могли. В деревню я сбегала пару раз: просто узнать, что там, да и посмотреть на живых гусей и коров .оба раза дико устала, ноги от ходьбы едва не отнимались, меня находили мальчики, приводили назад, я валилась спать, поутру мне говорили, что так делать нельзя, потому что за меня все волнуются, и на том и кончалось. Бегать в деревню мне скоро стало скучно, и я туда больше не ходила.Особо много взрослых с нами не было. Директор отряда был собственно и воспитателем, и преподавателем словесности, истории и идеологии. Кроме него были два учителя Даниэль Борисович, заведовавший физикой, химией и биологией и Аркадий Христофорович, на котором была математика, география и трудовое обучение. Так же при нас имелся штатный врач, точнее медбрат, любитель выпить и по пьяни устроить скандал, на который мы в восторге сбегались смотреть всем отрядом. На этом штат кончался.Из развлечений у нас была библиотека, где я могла сидеть часами, глотая книги, качели в саду, где ребята меня раскачивали так,, что я чуть не улетала в небеса (с качелей этих вечно кто-то падал, а потому Глеб Силантьевич очень ругался, когда мы катались на них по несколько человек сразу - двое на сидении, двое – на спинке), сказки на ночь от Глеба Силантьевича, совместные походы на озеро, и какие-то наши тайные дела, вроде побегов в деревню, намазывания зубной пастой по ночам или бойцовский клуб за право драться лучше всех в отряде, в котором я, конечно, не участвовала.Было у нас мирно. Могли ссориться, драться (естественно не со мной), но старшие младших не обижали, не было травли, никто никому не поминал кто из какой семьи, те, кого навещали родители никогда не смеялись над теми, к кому никто не приезжал. Глеб Силантьевич любил нас всех – в этом никто не сомневался. Конечно, он наказывал – посылал дежурить на кухню и мыть туалеты, мог отмерить пацанам подзатыльник или шлепок, но в этом не было ничего обидного, тем более, что доставалось им лишь за дело. Меня вообще никто не трогал – я была на особом счету.Глеб Силантьевич уехал от нас, когда мне было тринадцать. Куда и почему не знаю – далеко и в город, это точно. Я ревела не таясь. Парни – тайно. К тому времени я уже не верила, что мама вернется и заберет меня. Да, наверное, не особо и хотела. На полном серьезе думала о выпуске и своей грядущей судьбе. Увлекалась кодами, что-то читала в книгах, изобретала своё, глуша обрывки того, что помнила о маме. Писала стихи – тогда уже поняла, что у меня это неплохо выходит. Жила легко. По привычке. Но, когда появился Ксандер Кристианович, мне почему-то стало ясно почти сразу: все хорошее в нашей отрядной жизни закончилось.Первое, что всплыло при Ксандере Кристиановиче – это слво ?происхождение?. До того мы просто были одинаковыми отрядовцами без корней, без знания кто живорожденный, а кто из печки (печных оказалось намного больше). Отцы мало кого интересовали. Ксандер Кристианович поднял личные дела, и стало тревожно. Мы выяснили, что все мы – не из самых благонадежных. Плохой отряд. Дурные семьи. Из уголовников, политических, кассахов. По идее исправительный, только при Глебе Силантьевиче никто об этом не знал А я была дочь расстрелянной. И, когда Ксандер Кристианович сказал это, я ударила его по лицу.Глупостей Ксандер Кристинович наплодил немало. Он не только вспоминал происхождение при каждом проступке. Он требовал абсолютного повиновения, не особо слушая возражения и оправдания. Он требовал, чтобы у нас не было свободного времени. Таким детям, как мы, надо не качаться на качелях, а вдвое усердно учить идеологию. Или вдвое больше работать на огороде, сажая то, что точно не прорастет при нашем климате. Или маршируя и занимаясь строевой подготовкой. Военное дело Ксандер Кристианович любил, а вот тот факт, что можно развлекаться, играя не в войну, не особо понимал. Игры бесполезны. А любой человек должен быть полезен. Такие же дети из плохих семей, как мы, где надежда только на отряд, должны быть полезны вдвойне. Иначе зачем мы Соседству? Так внушал всем Ксандер Кристианович, запрещая ?праздное шатание?, побеги в деревню, всякие игры после отбоя, догонялки в саду. Он вообще только запрещал. Идеальные дети в его представлении ходили по струнке и идеально слушались. Мы после Глеба Силантьтевича идеальными не были, и он взялся ?исправить ошибки предшественника? и объявил нам об этом. Лучший способ начать войну с отрядом сложно было придумать.По большему счету не все, что он говорил, было глупостью. Слова о пользе я запомнила навсегда. Еще он вполне хорошо знал многие предметы, был неплохим рассказчиком и действительно меко стрелял из учебной винтовки и маршировал. Но он сделал все от него зависящее, чтобы его невзлюбили. Иногда его не слушались открыто. Иногда вежливо кивали и делали по-своему. Иногда передразнивали за спиной его манеру речи – этим славилась я, причем тут и заикаться переставала. И было ясно, что отряд и Ксандер Кристианович плохо сходятся. Именно тогда, после трех месяцев отрядского директорства, отметив, что ?обстановка в вашем детском коллективе нездоровая?, Ксандер Кристианович ввел как ?меру воздействия? розги.Меня это мало беспокоило. Я искренне пролагала, что ничего такое меня не коснется. Тем более, при личных беседах я старалась быть вежливой. Улыбалась. Мыла посуду на кухне. Хорошо училась. А мальчишек пороли. Особенно доставалось младшим – за них Ксандер Кристианович взялся особенно рьяно. И он вполне добился своего – его начали бояться. Все кроме меня. Нет, я не была глупой. Просто…. Пока с вами не случилось что-то ужасное, вы верите, что оно вас минёт стороной. К тому же меня он не особо и трогал, даже освободил от занятий с винтовкой, объяснив, что девочки для службы в армии малопригодны. Но конфет у меня больше не было, и не было многого другого, что было при Глебе Силантьевиче. На словах Кристиан Ксандерович всеми возможными способами показывал, что во мне нет ничего такого, что дает мне право на какие-то преимущества и особую заботу.- Товарищ Воскресенская ничем не отличается от вас. Почему вы ей отдаете свою еду? – спрашивал он у мальчишек, не понимая в чем дело, - товарищ Воскресенская не больна и не увечна, почему вы освобождаете ее от части работы? Товарищ Воскресенская…Я ненавидела его. Еще до того, что случилось – ненавидела. Он ломал все, что у меня было. Он отбирал у меня друзей, помощников, мое особое положение, общую любовь ко мне – его уже побаивались и предпочитали слушаться. И тогда я решила стать сопротивлением. Не знаю зачем, Наверное, просто назло.Сначала все было почти игрой. Писать печатными буквами стихи о нем на двери туалета. Рисовать карикатуры. Смешно передразнивать манеру речи. Прятать во время урока, когда он зазевается, его карандаш или книгу. Обычное дело. Меня не выдавали никогда. Пару раз за мои проделки секли других, и я потом обнималась с ними в темных комнатах и разрешала трогать за грудь и под юбкой – это было противно, но зато они больше не плакали и даже были благодарны. Ничего большего, чем потрогать я никогда не позволяла, потому что уже отлично понимала, что им хочется. Ксандеру Кристиановичу я вредила с каждым разом все веселее. Это был личный вызов ?товарищу Воскресенской?, и в этой войне победа оставалась за мной. Однажды я умудрилась натереть скользким порог его кабинета, он упал, разбил лицо в кровь , и было смешно наблюдать как он злится. Другой раз я забила замок в кабинет всякой гадостью так, что его пришлось вырезать… Это было смешно: ночью под одеялом изобретать, что же можно сделать интересного еще. А, не упомню в какой раз, я попалась….В тот раз я пыталась набросать очередную карикатуру. Дело было в саду, я пряталась от очередного дополнительного урока идеологии, приказав мальчишкам сказать, что я уснула на траве, и они якобы не стали меня будить. В действительности я сидела под кустом и рисовала. Там-то он меня и нашел. Подкрался со спины тихо-тихо. Я и не заметила.-Ах… Так вот кто это изображает, - произнес он с выражением крайней брезгливости в голосе, - Товарищ Воскресенская…. Девочка – и такое… Впрочем, чего ожидать от дочери расстрелянной кассашки…Он, наверное, не сообразил, что сказал. А я смотрела на него в оцепенении. Было очень жарко, рукава кофточки липли к запястьям. Мама не заберет меня. Никогда не заберет. У меня больше никогда не будет ни свечи ни железной дороги. Никогда-никогда. Я не помню, что сказала. Кажется, куда ему идти – так грубо, как никогда не говорила не то, что старшим – никому. Теми словами, что мальчишки и при Глебе Силантьевиче произносить остерегались. А потом я ударила его. По щеке. И побежала. В спальню. Там я лежала с пару часов и плакала. Пришли мальчишки, утешали как умели, поили водой. Потом я успокоилась, а они поглядывали на меня как-то странновато, жалостливо. Это было непонятно, потому что они ничего не знали о маме. А потом Ксандер Кристианович позвал меня в кабинет.Он говорил. Очень долго. Монотонно. Однообразно. О возмутительном поведении. О том, что я подняла руку на педагога. Я не собиралась перед ним извиняться. Поэтому просто смотрела в пол и не особо слушала. Под конец он грозился, что, если я не исправлюсь, он лично будет ходатайствовать о переводе меня в экспериментальный отряд, где и не таких исправляют, а я колупала носком туфельки пол. Наконец, он выдохся и сказал, что до этой крайней меры он решит дело иначе, пожалев ?товарища Воскресенскую?. И указал на стол, где лежали розги. Тут я все поняла.Наверное, я не слишком /нрзбрчв/ и не /нрзбрчв/. Но я начала заикаться. Потому что вдруг поняла и поверила, что он не пожалеет. Я помню, что плакала. Помню, что просила и доказывала, что это нельзя делать именно со мной. Со мной одной в этом отряде-И почему же?- уточнил он с издевкой, - Что же в вас особенного?- Я дддддевочка, - сказала я первое, что пришло в голову, - Ддддевочек ннннне ббббьют.Тут он едва не засмеялся. Но выражение лица у него стало странным. Он рассматривал меня точно впервые. Мою короткую юбку чуть выше колена, обнажавшую большую часть ног. Мои иссиня-черные волосы.- Это вы заблуждаетесь… - сказал он медленно,- Но… Действительно можно наказать и по-другому. Не менее памятно. Милая девочка с кассахскими корнями…Не понимаю, почему я не начала сопротивляться сразу. Но некоторое время я находилась в каком-то дурнотном оцепенении. Была послушна. Я опомнилась только, когда поняла, что нахожусь отчего-то на диване, а юбка моя задрана, и чужие пальцы берутся за белье, и взгляд Ксандера Кристиановича блуждает по моей груди. В этот момент я поняла отчетливо – я не хочу быть девочкой.Ударила я его несильно. Просто боднула головой в кадык. Дело было в том, что сопротивления он не ожидал. Потому растерянно замер, и я выиграла минуту, за которую даже на моих не слишком резвых ногах успела вылететь из кабинета. Он что-то кричал в спину. Дальше я помню кусками. Это был бесконечный бег. Кажется, я в саду падала с ограды. Кажется, отгоняла в деревне щенка, пытающегося цапнуть меня за ляжки. Кажется стащила с огородного пугала ночью мало-мальски годные штаны и рубаху, чтобы походить на мальчика, а не девчонку. Осознавать происходящее я стала не сразу. Я плохо помню не час и не два – несколько дней. Помню голод. Помню землю, которую жевала, и как меня тошнит ей. Помню, как прячусь от людей в лесу. Помню… Помню куски и обрывки… Ясно одно – так началась моя жизнь вне отряда…IVПротокол медицинского освидетельствования Я.С. Воскресенкой, задержанной во время плановой облавы, направленной на выявление безнадзорных детей. Протокол составлен 15 ноября 1863 годаРост – 1 метр 63 сантиметра.Вес – 40 килограммов.Пульс – учащенный, 120 ударов в минутуТравмы – множественные гематомы в области подбородка, скул ,ключиц, лодыжек, запястий, резаная рана на левом бедреКогнитивные нарушения – вторая стадия логоневрозаДевственная плева не нарушенаПоезда. Я помню их. Много. Очень. Я не знаю, куда ехала. Точно не в определенное место. Просто туда- сюда. Площади. На площадях рынки. На рынках можно воровать. Можно, но опасно. Однажды при мне колотили пацаненка-воришку головой о прилавок. Однажды другого пацаненка запихивали во все анатомические отверстия украденным сырым мясом. Я боюсь воровать. Лучше есть землю. Люди. Они могут ударить. Могут отобрать твою еду. Могут попытаться закончить то, что не до конца получилось у Ксандера Кристиановича. Людей надо сторониться. Собаки, комары, клещи, крысы – все, что сможет тебя съесть. Облавы. Они вечно идут, и надо прятаться. Переживи немного в городе, добудь еды и езжай дальше. Одна. С людьми страшнее.Я не знаю как продержалась два месяца. Не знаю. Не покалеченной. Не изнасилованной. Не избитой в усмерть. Учиться собирать остатки брошенного. Просить милостыню. Воровать. Бегать, когда болят колени. Прятаться. Быть живой.. Загребла меня облава под самым Куем. На очередном поезде. После – приемник. А там, не знаю как, но они восстановили: кто я и из какого отряда. И оказалось, что меня ищут за покушение на жизнь педагога. Мне было уже все равно, и я рассказала под протокол, как все было на самом деле. В приемнике было даже хорошо. Я жила совершенно одна в комнате настолько маленькой, что в нее помещалась только кровать – камеру перестроили из кладовки. На допросах твердила одно: не возвращайте меня в отряд, я не хочу быть девочкой! Больше всего на свете я боялась опять увидеть Ксандера Кристиановича. Не знаю: сколько это длилось. Может неделю. А может и месяц. В приемнике была еда. Много еды. Много-много хлеба… Мне нравилось тут жить. Я корябала на стенках коды, а ночами снилась мама и говорила, что Ксандер Кристианович обманул и все с ней хорошо. А потом меня перевели. Без объяснений куда. Внешне это похоже на больницу. Но, если точнее, называется, кажется, медкорпус…VБоль. Она разная. Когда вам режут палец стеклом – одна. Когда протыкают вену иглой – другая. Когда в мышцу входит шприц – третья. Когда привязывают к столу и вводят внутрь инструменты – четвертая. Каждый раз кажется, что хуже уже не может быть. Но это только кажется. Вам обязательно сделают хуже.ОНИ делали со мной всякое ОНИ приходили. Голова кружится и во рту пересыхает. Иногда ты проваливаешься. В обморок, сон, бред… Мама идет по лесу и на ней белое платье в синий горох. Волки воют за кустами. Мне прижигают окурком бок. Сквозь меня пропускают электрический ток, чтобы посмотреть на реакцию. На моих больных коленях делают тонкие надрезы хирургическим инструментом. Но это неважно, потому что я не здесь. Я бегу. Я лечу. Во рту сухо. Желтый свет бьет в глаза. Лампочка на потолке. ОНИ зажигают ее слишком ярко. Я боль. Я состою из нее. Из меня высасывают кровь. ОНИ изучают едва ли не все виды моих выделений. Они привязывают меня к креслу, раскачивают маятник, я плыву и рассказываю им о маме, Глебе Силантьевиче, мальчишках, Ксандере Кристиановиче, бордельных мальчиках, однажды накормивших меня оранжевыми леденцами за просто так, когда я умирала от голода на площади очередного серо-белого жуткого городка, о языке, который я когда-то изобрету, о том, что весь мир – код, он состоит из знаков, и,когда шифруешь, ты понимаешь все один, и никто не вмешается в таои тайны. Кажется, это называется гипноз. Кажется, я не знаю, что ОНИ делают со мною. Ясно одно: ОНИ делают мне больно. Поэтапно. По расписанию. Равнодушно. Ни за что.Я говорю им, что не хочу. Что хочу уйти. Что буду мыть им полы и готовить – только отпустите. ОНИ смеются. Под белыми масками – живые глаза, и от этого только страшнее. На всякий случай я говорю ИМ, что не хочу быть девочкой. Потому что ТАК они еще не мучили меня. От лекарств часто случаются обмороки. Я выныриваю на лампочку. Иду на свет. Иду по лучу. Иду, пристегнутая ремнями к креслу. Это не тот, искусственный, неправильный свет. Мама, пожалуйста, зажги свечу. /нрзбрчв/!!!! Спаси меня, мамочка!!!!!VIОНИ изменили меня. ОНИ меня покалечили. Оперировали. ОНИ сделали со мной странное. Я не могу больше говорить, что не хочу быть девочкой. Потому что анатомически я теперь и не девочка. ОНИ теперь беседуют со мной. Говорят о пользе. Живорожденные дети ошибочны по отношению к печным. Из печи выходят те, кто нужен Всероссу. Мальчики. Будущие мужчины. А что делать с ошибочными живорожденными? Тебе повезло Ярина, очень повезло. Мы сумели сделать тебя правильной.Я киваю. Я стараюсь привыкнуть. Я учусь ходить в уборную иначе. Я учусь тому, что у меня другое тело. Я должна научиться. Иначе эксперимент признают неудачным, и меня утилизируют, как утилизировали предыдущие образцы. Мне больно. Мне страшно. Я не умею существовать в этом теле. В этом поле. Но я хочу жить.Мне надо научиться называть себя в мужском роде. Помнить, что я Яр, а не Ярина. ОНИ поломали меня, но так должно быть лучше. Это надо принять и не сойти с ума. Хорошо, что мама умерла и никогда не узнает, что ОНИ сделали со мной.Я заканчиваю писать. Мне кажется, что, когда я без сознания или сплю, ОНИ читают мои записи. Впредь я пишу что-либо только шифром, ключ от которого не дам никому.Я не знаю: как мне жить теперь. Такой…Такому… От прежней меня остался разве что голос – все такой же высокий. Я не хочу быть девочкой, но и не умею быть мальчиком. И я боюсь….ОНИ говорят, что меня переведут. ОНИ внушают как жить и держаться в новом отряде. ОНИ обещают, что голос тоже поменяют – только подожди. Ты будешь самым настоящим мальчиком, Ярик! Я молча киваю. Я не знаю, чего я больше хочу: сбежать отсюда в отряд или остаться тут, чтобы никогда не быть мальчиком. В новом отряде наверняка будут девочки. Хорошенькие. Всеми любимые. Имеющие преимущества. Которых не ломали. Которым не делали больно. В которых не рылись хирургическими инструментами. Я ненавижу их за то, что они теперь не такие как я. Я ненавижу девочек.Я заикаюсь все чаще и сильнее – это ИХ не интересует. Ночью я лежу и щупаю новое, приживающееся между ног. Иногда это даже приятно. Но как же это все странно. Мама, я не знаю куда идти и на что решиться. Мамочка, пожалуйста, зажги свечу! Ведь это ложь, и тебя не расстреляли. Зажги! Чтобы я смогла пойти на свет. Чтобы я смог… Чтобы гремели поезда. Чтобы мне никогда не сделалось пять. Чтобы не болели колени. Мамочка, ты снишься мне каждую ночь. Мамочка, мне больно так, что я уже не могу терпеть. Мне нужен свет, мама! Свет, чтобы я дошла… Дошел…На этом записи обрываются. В июле 1863 года записи изъяты у подопытной. В августе образец 47-Д под именем Яр Одихмантьеич Воскресенский в возрасте 14 полных лет переведен в экспериментальный отряд.Приложение 1Стихотворение образца 47-Д, озаглавленное ей?Чума в Бедрограде?Мама,если ты есть,зажги свечу.Я давно потерялся:в степи и отряде.Это вечное море и шорох тетрадей,И лес шелестит,о том,что молчу...И я стОю меньше,чем лист и вода,Потому что жизнь исчисляется печью.У пятерки в погонах глаза человечьи,И я понимаю,что надо отдатьИ лицо,и улыбку,и свободу во имя,Того ,что уходит -в солнце и гниль.Только ногти чернеют и плавится пыль.Это сон. И зараза играет с другими.Под тюремной стеною - расчёты. И светПрорывается вниз и сплетаются в косы.Над Колошмой сгущается зыбкая осень,И идущий к прицелу сквозь дым сигаретВидит запахи, звуки. И где-то внутриРаспускаются шрамы затейливой сетью.Это опыт. Уколы. И бледные детиПереходят за грани,и шепчут:"Смотри!Видишь строй и вагоны,и порох, и лёд,И кровавую нить, инструменты и кабель?"Поднимись и запомни,что скверно быть слабымВ этом мире мужчин,потому что придет,Распахнется,разломит,разрубит... РешишьсяИ шагнешь за ворота. В абсурд и чуму.Мама, если ты есть,мне легко одному!Мама, если ты здесь,ты хотя бы приснишься...<center>ЗАПИСКИ ВОСПИТАННИКА ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНОГО ОТРЯДА №13 ЯРА ОДИХМАНТЬЕВИЧА ВОСКРЕСЕНСКОГО (расшифровка, фотокопии оригинального дневника воспитанника, закодированного им, прилагаются)Материал — писчая бумага белая, синие и черные чернила, карандаш, грифельДатировка записей:январь 1865 годаДатировка описываемых событий: 10-11 октября 1864 годаДанные архивные материалы не поддаются утилизации сроком до 50 лет (до 1914 года включительно)УД запрашивающих – не ниже четвертого</center>IСейчас это легко. Вспоминать. Сейчас даже и нестрашно. Всё закончилось. И я живая. Живой… Это кончилось. Мне редко снятся сны. Когда меня забрали, меня начали лечить по-настоящему. Мне дают таблетки,после которых не снятся сны. И вспоминаю я почти без боли. Лица. Людей. События. Я больше туда никогда не вернусь. Не будет никакого экспериментального Отряда. И уже от этого тепло внутри.Не все там было плохо. И,если я вспоминаю, то есть о чем. О правильном. Хорошем. На левом плече у меня цепочка подживших шрамов, идущих вниз. Слово “дружба”. Анис, я помню тебя.Иногда я пишу по одному адресу в Столицу, и на письма приходит ответ. Мне так разрешили. Я это делаю не слишком часто,потому что не могу рассказать чем занимаюсь. Мои шифры теперь принадлежат не только мне,но и Всеросу. Но все же я пишу. И жду,когда принесут конверт ,на котором аккуратным почерком написано “Сагалов”. Я даже собираюсь поехать и навестить, когда адресат будет не в Отряде, а,положим,на выходных. Я ношу на шее часы с изображением поезда. Марк Антонович, я вас помню.Неожиданно выяснилось, что я не так уж плохо выгляжу. Мне теперь нельзя разрисовывать шифром лицо и руки,надо носить белые выглаженные рубашки, регулярно мыть и расчесывать волосы. И вдруг оказалось,что я и нынешний могу кому-то нравиться. Иногда я ловлю заинтересованные взгляды. Пару раз мне предлагали целоваться, явно подразумевая интересное продолжение. Это по-своему лестно, но главное то, что человек, который любил меня по-настоящему, смог разглядеть красоту и в том чумазом жалком создании из комнаты 201. Аля Милый, я люблю тебя. Люблю и помню. Но слишком хочу жить, а потому не возвращаюсь.Иногда застарело болят колени - с нынешними обезбаливающими намного легче,но всё же...Иногда я разглядываю в зеркало следы медкорпуса и былого бродяжничества по поездам. Мне приходилось падать, меня резали, прижигали окурками, много раз оперировали, калечили колени, пугали до немоты и шока. Но розгами меня не пороли никогда, и таких шрамов на мне нет. Иногда я вспоминаю наплывом людей, которые меня спасали от наказаний и издевательств, и понимаю, что их было больше, чем плохих. Каждый раз,зажигая спичку, я понимаю, Еник, что и тебя я помню тоже, хоть мы и скверно расстались.Когда я вижу на улице тонких красивых брюнетов у меня ёкает внутри. Я ем яблоки,сколько хочу - теперь это можно. Яблоки пахнут почти приторно. Я не могу глядеть на шоколад, хоть он и полезный. Я знаю, что не хочу никому делать больно. Не хочу мстить. Рафаэль Юрович, я знаю, что вы меня простили.Я никогда ни с кем не говорю о себе в третьем лице. Это принадлежало только одному человеку. Мне никто больше не делал массаж головы. И у меня две мои собственные настоящие руки, и это важно. Себастьян Олегович, один мальчик вас никогда не забудет.Я помню все хорошее, что мне принадлежало. Я помню всю боль, которая была мной. Я не забыл. Я не отдал ИМ свою память,как бы они не хотели. Но,пожалуй, мне стоит восстановить как все было. Потому как иногда события смешиваются, и я не понимаю по рассеянности, что за чем следовало. Сейчас всё другое, не такое как в те полтора года в Отряде №13. И мне,пожалуй, следует его из себя отпустить. Потому что кроме Марка Антоновича и Себастьяна Олеговича, Аниса и Али - тех,кого я любил до невозможности, там были и другие. И в Отряде остались не только дружба с любовью. Остался страх. И от него следует избавиться до конца. В Отряде я научился курить, лгать, притворяться и мстить. В Отряде я понял, что значит хотеть убивать. Отряд,наверное,скорее испортил меня, чем исправил, и мой уход оттуда - чистой воды спасение. Я как сейчас помню даты,когда что-то изменилось. Всё началось 10 октября 1864 года…IIВ этот вечер мы репетировали пьесу про революцию, написанную Чернооковой. Пьеса была чем-то похожа на её автора: назойливо-правильная, скучноватая, но при этом притянувшая к себе некоторое количество хороших людей, которые могли бы найти себе времяпровождение поинтереснее. У меня была роль со словами - это составляло едва не исключительное событие, потому что все остальные роли, где наличествовал текст Валерьяна распихала по своим приятелям. По поводу меня она видимо опасалась, что,если не дать мне слов, то я начну вопить, возмущаться и порядком этим ей надоем. Потому мне достался безымянный персонаж из Резервной армии с репликой, в которой мне больше всего нравилась фраза: “Убить его”. Каждый раз,произнося этот текст, я представлял себе,как гляжу в зал и говорю это в лицо Антонию Валерьяновичу, потому выкрикивал искренне, и товарищ Сталь,присутствовавший на репетиции,хвалил мою актерскую игру.Репетиция была обыкновенно скучной. Валерьяна любовалась собой. Фей кокетничал. Котик не мог толком понять, чего от него хотят. Я ждал моего выхода,делал все правильно и думал: когда же это закончится. Незадолго до этого я отдал Яне и Лите стихотворение про Ревком. Им было надо для стенгазеты, а я все равно написал, потому можно и поделиться. Марк Антонович задал сочинение о революционных предпочтениях,которое мне решительно не хотелось писать - я слишком устал, в голове было совсем другое - крутились две фразы “Мир есть любовь” и “Стоит умереть со смыслом”. Потому я сделал то, что предпринимал всегда, когда домашнее задание по литературе было лень выполнять - написал стихотворение.Мне казалось, что оно вполне годилось для отличной отметки. Я , как мне все говорят, совсем неплохо пишу. В тетрадке значилось так:Мои революционные предпочтенияИ собрать по частям из осколков границ, Надломившихся, павших в портовые щели, Из сословий, условий, слияния лиц В тот единый массив, что сумеет — ужели?- Расчленить, разорвать и, играя страной, Как цветком орхидеи в шинельной петлице, Составлять своды правил и скромно ютиться За колоннами знаний и рыжей стеной, Где прервутся пути и начнется восход: Для кого — кораблем, для кого — трибуналом. Но пока — первый курс и листают журналы. И вскрываются тайны, и солнце гниёт Средь покоя пилюль, средь сиротства и бурь, Средь соседства неравных, свободных от тела. Точно в шутку слагается общее дело И в крови, словно твирь, проступает лазурь И, как вечное небо, втекает в нутро. Каждый будет с своим- как смешная награда Имена сохранятся в названьях Отрядов- Всем по воле и боли. И. Если добро- Защищать города или строить тюрьму, Прозябать у болот или зябнуть от ветра, То тогда называются злом километры, За которые — всем, но дано одному... Революция пахнет цветочной пыльцой. Духовые оркестры хрипят отпевая, И стеклянная осень стекает,срывая Отпечатки мечты, что исчертят лицо.Это же самое я отдал и на листике. Но скоро стенгазета мне показалась глупостью. Потому что в коридоре меня догнал Марк Антонович.Яр! Вы помните, вы давали мне стихи в газету?Конечно, я помнил. Марк Антонович - наш учитель росского и литературы, а ещё с сентября месяца и мой куратор. А ещё это человек, за которого я не задумываясь пошел бы на любое дело. Он был добрым. По-настоящему. Он никогда не делал мне больно. Он утешал меня всегда, когда хотелось плакать. Он читал мои стихи и очень хвалил их. Он приходил в карантин, когда я болел. Он заступался за меня перед Заветовым и не давал бить меня. А ещё он действительно помнил, что я люблю. Я ведь не знаю, когда у меня день рождения. Настоящий. Не тот, что в документах. Мама наверняка написала неверную дату - что вообще было правдой в её жизни,кроме того, что известно мне? И однажды я честно признался Марку Антоновичу,что не знаю моего дня рождения и никогда не получал подарков. И 3 октября вечером Марк Антонович позвал меня к себе в кабинет и сказал, что у человека должен быть день рождения. И сегодня день рождения у хорошего поэта времен Революции Сергея Неесенина, поэтому пусть в его честь будет и у меня. И подарил мне маленькие карманные часы-кулон с изображением поезда на крышке. Это было так здорово, что я плакал. Потому совсем не удивляюсь, что Анис так носится сейчас с фотоаппаратом - подарком Искандера. Словом, не следует объяснять одну простую вещь: я очень любил Марка Антоновича.Но вот как раз со стихотворением вышло не слишком хорошо. Перед этим мы поругались. Из-за яблок. Я опять просил яблоки у Рафаэля Юровича, вмешался Заветов - он всегда вмешивается, когда его никто не просит - со мной был обморок от нервов,и Марк Антонович отвел меня в кабинет. Он никогда обычно не злился на меня. В тот же день, стала понятна одна простая вещь: он тоже может выходить из себя не только из-за всякого особенного,вроде крыс в подушку, но и из-за моих яблок. Он долго объяснял, что я не должен просить ничего у Литвинова на глазах у Заветова, и наконец высказался:- Мне очень приятно, что вы настолько не уважаете меня, мое время и силы, Воскресенский. Но учтите, что я, в отличие от вас, их хоть сколько-то ценю. И если вы настроены на то, чтобы сдаться и сложить ручки, так и скажите - я потрачу их на кого-то, кто планирует бороться за себя и свое будущее. А бегать за вами и умолять вас себе самому помочь я не собираюсь.Вообще-то мне и в голову не приходило грубить Сагалову. Но тут задел его тон, задело само то, что он может меня бросить, и я попросил уйти - просто,чтобы сдержаться и не сказать что-то резкое.-А вам есть куда? - уточнил он, и мне почудился в этом намек на то, что я никуда все равно не денусь из Отряда, и от этого сделалось больно.-В спальню. В коридор. Во двор. В прекрасное куда-то. Вам ещё что-то нужно от меня? - хотелось плакать от обиды, а потому я ответил совсем не так вежливо, как следовало бы.- Нужно. Почитать ваши новые стихи, - улыбнулся он, и мне совершенно расхотелось на него обижаться.Тогда я и отдал стихи. И вот. Марк Антонович сейчас стоял и протягивал мне газету с моими двумя стихотворениями. Самую настоящую, изданную в Столице, из тех, что распространяются по подписке.Первое из напечатанных стихотворений я писал для Сахира. Мы сошлись с ним странно и глупо. Со мной был обморок, после истерика, из-за пощечины, что дал мне Менгелев. Меня нельзя бить. Это насилие и игра, а потому я кричал, взрослые ссорились, а Сахир просто молча увел меня из комнаты, мы сидели на полу и Сахир описывал свой мир.- Под полом - фундамент из камня, который пришел сюда вместе с ледником многие миллионы лет назад. А еще глубже - под слоем земли - плиты песчанника, который видел еще стволы гигантских деревьев. И вечное солнце. И воздух, которым мы с тобой не могли бы дышать. А деревья могли. И огромные листья, и цветы, и дикие запахи их соков, - он снова втягивает носом воздух. - Сейчас над нами красноватое небо, рассеченное желтоватыми плетьми облаков. Представляешь, это все было много-много миллионов лет назад, а сейчас оно снова здесь - оно само пришло напомнить о себе. Об этом могут рассказать камни. Камни все знают, все помнят. Но и это будет длиться недолго. На самом деле, скоро все это превратится в мираж, который, быть может, явит себя миру еще через тысячу лет. Тебе повезло - раньше Сахир сам такого не видел. Обычно здесь просто мягкий мох на стенах и зеленоватые лужи на полу, но тебе действительно повезло. Сахир рад, что он оказался с тобой здесь прямо сейчас.Было тепло, тихо, совсем не больно, обида на пощечину исчезла, и не было страха. И тогда я понял, что подарю Сахиру стихотворение, чтобы дать и ему что-то хорошее. А сейчас это стихотворение напечатали в газете.***Когда вода плескалась внутри,И желтое,белое под небесамиСоединялось в солнце и пламяИ проступали сквозь камень пески,В старых домах отмирала слизь,Мох и гниль. И в морях и на сушеВечные молнии, хрупкие душиГорели для тех,кто не спаслись И степь уходит в туман из стеклаИ запрещает соединитьсяИщущим света,тепла и границыИ избегающим зыбкого зла.И что-то сильнее,чем мысли и страхБьется,вопит постигая пределы,И мир остается дробным,но целымИ отпечатком гаснет в зрачкахВторое стихотворение было обо мне. Я писал его на карантине. Тогда я уже научился снова говорить, но хотелось молчать. Молчать, плакать, глядеть в стену. Тогда мне начал сниться сон о поющих в коридоре голосах. О черных точках. О сползающей с меня коже. О моей крови, текущей по орхидеям, по стеклянным химическим колбам. И был страх. Что все случится снова. Что игра повторится, но станет хуже. “В следующий раз, скажу сразу, это будет не полотенцем”. Я не знал: хочу ли быть живым? Стоит ли жить, чтобы всё время бояться? И чтобы не думать, чтобы не чувствовать раз за разом как кровь стекает по лицу, не слышать свиста в воздухе, я писал стихи… Смешно, что одно из стихотворений в газете появилось благодаря Сахиру, которого я любил, а второго стихотворения,наверное, никогда и не было бы, не научи меня другой человек ненавидеть…***Небесные нити уходят в траву,В мире,в котором меня не сорвут,В небо,в котором сгорают птицы,В воде,где чумное цветет и гниет,И первозданное смыкается в код,Я нахожу на последней страницеЗнаки из цифр,букв и вестей,Мыслей, поступков и новостей...И я учусь притворяться.И стекла режут меня изнутриИ рвутся сквозь ногти,и алым пестрит,И я умираю на счёте "три", чтобы опять возвращатьсяКаждое утро в яблочный дом,Где пахнет кофе, пастелью,дождем,Где не болит,и где мы бредемВечно к таинственной цели.Только скользят ботинки по льду.Мамочка, слышишь,я не дойду,Тьма подле шкафа тянет в бедуИ угасают ели…Так или иначе стихотворений было два. И их опубликовали в студенческой литературной газете “Вестник” в Столице. Марк Антонович протянул мне мой экземпляр, и я побежал искать Аниса. Он должен был увидеть газету непременно первым, потому как был моим лучшим другом.Мы познакомились в октябре 1863, и это было глупо. Я едва не упал на него, когда пытался обойти. Мои ноги - сплошная беда. Из-за болей в коленях я вечно падаю и спотыкаюсь. Слишком уж неуклюже двигаюсь. Вот и не удержался, едва не сбил Аниса на землю. Знаете, когда я понял, что мы подружимся? Когда он не обругал и не ударил меня в ответ.Я отлично осознаю, что мальчик я скверный. Смешной. Нелепый. Больной. Отчаянно некрасивый. Я был замечательной девочкой, но…. Нельзя. Нельзя помнить об этом. Мне и так сложно говорить о себе в мужском роде и полтора года спустя после...неважно, совсем неважно…. Я пытался быть правильным мальчиком. Но мужчиной быть больно. И надо мной только смеялись, тогда я перестал пытаться. Не нравлюсь - и пусть. Но Анис неожиданно меня удивил.Мы сидели на дереве. В первые дни в Отряде я нашел дерево, где хорошо было сидеть в тени и читать книгу. Потом я приноровился на него забираться. Если двигаться осторожно и медленно - это легко. Оттуда видна была дорога, и это позволяло играть. Придумывать людей. По дороге люди ходят. Всякие. Просто дождаться надо. Мы тут живем...В Отрядах. И везде. И знаем друг друга. И не знаем. Иногда самых близких не знаем.. вроде чувствуем,но неправильно. И близких людей придумывать подло. Нельзя им приписывать чувства, мнения, намерения... То, чего у них нет. А часто приписывают. А вот незнакомых -можно. Только тех,кого никогда-, никогда не встретишь на самом деле. Кого раз увидел и забыл. И вот. Я сидел тут,а люди шли. Смотрел на них сверху и... Пытался понять. Какие они,что у них есть,почему так. Я с ними не заговорю никогда. Не обижусь их ни словом. Не помешаю. Я просто...Буду словно с ними знаком. Словно не один... И буду догадываться. Словом, это была моя игра, и я научил ей Аниса. Мы говорили о всяком. О моих поездах. О его Степи. И я честно сказал, что ко мне иногда пристают. Потому что смешной.- Ты не смешной, - очень твердо ответил Анис. - Ты интересный. В следующий раз можешь позвать меня, вдвоем лучше, когда пристают, - он задумался и как будто бы помрачнел.- Если просто в отряде пристают это ничего, всегда можно просто в нос дать или еще что. Плохо, если взрослые. Там не всегда... горло перегрызть получается.Очень многое , о чем он недоговаривал, я понимал. И понимал такое, что переспрашивать не хотелось. Потом мы с ним не раз лазили вместе на дерево и на крышу. На крыше было здорово слушать светлячков. Там же, на крыше, мы побратались кровью, вырезав друг на друге шрамы.Это было слово “Дружба”. Значками моего шифра. Я едва не прогрыз руку, чтобы вытерпеть боль. Но теперь мы были как братья. С одинаковыми шрамами. И боль мало чего стоила по сравнению с этим. Но только с меня потом шрамы свели. Из-за Нойман. Это был ещё один повод ненавидеть её. Впрочем я ненавидел её с первого же знакомства. С первых дней в Отряде.Я оказалась в Отряде в августе 1863. Оказалась. Оказался.. Не знаю... Я давно уже не понимаю в каком роде говорить о себе. Я не понимаю отчего пуговицы на рубашке с другой стороны. Почему меня называют этим именем — моим и чужим одновременно. Почему так кривятся, когда я плачу. Но все же стоило называть себя в мужском роде. Чтобы не оговориться вслух. И я стараюсь так делать. Очень стараюсь. Я Яр. Не Ярина. Но от этого хочется выть.Отряд был тюрьмой. Серое ограждение с колючей проволокой. множество мелких хозяйственных построек по углам. И запах. Тошнотный запах отсыревшего мела,источаемый стенами. Запах пустоты и неприкаянности. Запах болел. Запах осаживался на швы. Запах впитывался в шрамы. Их слишком много: на коленях - от порезов в медкорпусе, на бедрах и груди - от неудачных падений с поездов, в самых стыдных и нескромных местах - от операций. Шрамы жгут. Ноют. Зудят. Как-то привычно. Обыденно. С коленями по другому. Когда их застудишь или согнешь неловко, точно что-то острое шевелится внутри. Когда мне снится река, то чудится, что там копошатся черви. Это остается со мной и после пробуждения. Я не боюсь боли. Нельзя бояться того, с чем живешь постоянно. Этого можно избегать, не более того. Боль - моё естественное состояние. Когда не болит тело, сдавливает внутри.Мама приходит каждую ночь. Стоит и смотрит. Ели в лесу синие, и мама синяя, как ели, только сквозь черные дырки в ее груди видно как ветер колышет хвою. Платья на ней нет. Они забрали её платье. Синее. В белый горох. Они забрали мою маму, моё тело, мой покой по ночам, мою улыбку. Я не знаю: можно ли считать мной то, что сейчас живет тут, в экспериментальном Отряде №13, ест, пьет, соблюдает режим, читает книги, пишет стихи. То, что пытается казаться настоящим. Тут нет свечей. Только лампы. Тут не было и никогда не будет поездов. Тут запах несвободы и боль как естественное состояние. Каждое утро я кричу, когда просыпаюсь. Каждое утро я не могу догадаться, что страшнее: мои сны или то настоящее, что есть вокруг?Люди. Люди,которые хотят сделать из меня полезный материал. Первого моего экспериментатора зовут Валерий Револьдович Суковатый. Он врач. Он умеет мучить людей совершенно профессионально. Он улыбается, но так, будто скрывает оскал. Он делает вид, что добр ко мне, но верить подобному глупо. Я стараюсь не раздражать его, потому что едва ли не он один знает, что я есть на самом деле. Об этом запрещено говорить и я молчу. Молчу и думаю о том, что существую лишь пока приношу пользу как опытный образец Валерия Револьдовича. Очень ценный образец, который следует хранить. Потому я никогда не говорю ему правду о моих мыслях и чувствах. Он мне по большему счёту безразличен, но он гарантия моего выживания. Вторую зовут Василиса Сергеевна Нойман. Женщина-экспериментатор. Самое худшее, что могло бы произойти, это попасть к ней. Она исследует память. И это худо. хуже некуда. У меня ничего нет. ОНИ отняли у меня всё. Всё кроме шифра и памяти. Она же, кажется, способна забрать и это. Уколами. Ласковыми уговорами и резкими приказами. Но забывать нельзя. Только память позволяет мне оставаться собой. И я сторонюсь её - этого ходячего механизма со стальными глазами.От неё иногда пахнет табаком. Пахнет, как у дома,где кричала мама. И,когда я чувствую этот запах, когда слышу как она металлически чеканно произносит “воспитанник Воскресенский” , я почему-то вижу какое хрупкое у неё под кофточкой горло. Не знаю, почему так важна именно эта деталь. Я никогда-никогда не смогу убить человека. Я никогда не причиню другому даже слабую боль. Я против насилия. Но…. Не отбирайте у меня то, что делает меня хоть немного настоящим… Вокруг горла Василисы Сергеевны колышется белая орхидея воротничка. Искусно обрамляет. И жилки, уходящие под блузку, отливают бледно-синим...Я стараюсь как можно меньше глядеть на неё и как можно реже встречаться без надобности…Но, как бы я не пытался с ней не встречаться, когда наши с Анисом шрамы обнаружили, нас засунули в карантин. Мне делали инъекции. Стирали память. Отбирали карандаш, не давали писать шифром. И шрамы свели. Так что на Анисе осталось то, что я резал. А вот на мне не было ничего… Тем не менее я все равно про себя считал Аниса моим братом.Анис крутил газету с моими стихами с неподдельным восторгом. Он повесил её на стену в нашей комнате №201. К сожалению, кроме нас с Анисом там ещё живут двое. Кай и Еник. Против газеты они не возражали, но и радости не выказывали. Впрочем, что от них ждать? Кай - ходячий автомат, тварь бездушная. А Еник, по правде говоря, ничего и не смыслил в стихах. Он в принципе был не очень умный во всем, что не касалось драк и поцелуев. Понимал он простое. Вроде тех, сказок, которую в ту ночь с 10 на 11 октября рассказывал Анис.Сказки были из его степного прошлого. Темные. Жуткие. Без хорошего конца. Горькие, как полынь. Я сидел со свечой и слушал. Анис знал, что я люблю свечи и позволял мне держать руку над огнем. Остальные боялись, что обожгусь. А Анис понимал. Он не знал для чего мне свеча, но словно догадывался и не переспрашивал. Ровно, как и я никогда не решился бы переспросить: поиграл ли с ним всё же или нет тот гад, которому он пытался перегрызть горло?Огонь грел руку, тьма клубилась по углам. Мне казалось, что мелькает что-то синее. Синий ситец, белый горох. Я знал, что кажется.Я не сумасшедший. Но мне мерещится мамино платье каждый раз, когда я вижу свечу. Меня ввели в дом, мне было пять, и на маме не было, совсем не было платья...Куда они его дели, те люди? Не хочу знать. Не хочу понимать. Не хочу догадываться. Не хочу...Есть свеча, и мама жива во мне, пока я вижу настоящий неискусственный свет. Мама, быть мертвой лучше, чем кричать. В небе в моих снах сгорают птицы. Каждая из них -черных, странных, осыпающихся пеплом - кричит мамочкиным голосом…Я всё же скверный человек. Я помешал Анису. Поломал его сказку. Потому что в той сказке была темнота. Был чужой непрошенный гость, пришедший в дом женщины, которую некому защитить. И я понимал, что случится дальше. Свеча больно обожгла руку, я плакал, меня трясло, мальчишки злились, что недослушают из-за меня, я хотел успокоиться,но ничего не мог поделать. Это было подлостью - Анис так долго собирался рассказывать эти сказки, а я помешал своим приступом. Я виноват. Антоний Валерьянович говорил, что я виноват, что кричу во сне. Что не борюсь с этим. Теперь я тоже,наверное, был виноват. Что вспомнил о том дне, когда мне было пять. Что меня колотило. И я прошептал Анису, что мне надо с ним поговорить. Теперь было можно рассказать ему всё по той простой причине, что завтра может случиться так, что мы увидимся только в его снах. Я хотел под наше дерево. Но на воздух выйти получилось не сразу.Когда Анис вывел меня из комнаты, нас остановили. На улицу ведь нельзя после отбоя. Кто-то из медиков,кажется, Рихтер, предлагал помочь мне с кислородом в лаборатории. Медблок пугал, я заплакал ещё сильнее, но тут подошли двое. Сагалов и Кайсаров. Оба они пытались обнять. Выяснить,что случилось. От их доброты только сильнее щемило в горле. Марк Антонович таки вывел нас с Анисом на воздух. Но уходить под дерево не разрешил.Стойте и разговаривайте тут.Тут говорить было нельзя. Тут были окна корпуса. Светящиеся белым искусственным светом ламп. Таких же,как на опытах. Тут в ночной тишине разносилось гулкое эхо. Эхо, которое посвятит всех в мою тайну. Марк Антонович повернулся спиной и курил. Я же поманил Аниса и побежал, задыхаясь от слез и боли в груди. До дерева мы не добрались. Сели на ступени темной и пустой столовой. Анис зажег свечу. Для меня. И я начал говорить. Так точно тоже придумывал сказку. О железной дороге. О песне поездов. О вкусе воска, который идет в ход,когда нечего есть. О том, какой красивой была мама. О том, как к нам пришли. О том, что с нами сделали. О том почему я так нелепо хромаю и смешно заикаюсь.Марк Антонович возник откуда-то из темноты. Лицо у него было сердитое. Наверное, он хотел ругать нас за попытку сбежать. Можно было замолчать, но зачем? Он был родным мне. Как Анис. И я продолжал рассказывать. Я не заметил как Марк Антонович обнял меня за плечи. Потом опомнился от того, что лежу лицом у него на груди, а он гладит меня по затылку, как совсем малыша. Огонек свечи в руках Аниса колебался. Стрекотали светлячки. Казалось совершенно нестыдным плакать. Привычно ныли колени. Я рассказал о том, о чем говорить нельзя.. Марк Антонович и Анис молчали. И я чувствовал, что им больно внутри, но почему объяснить не мог. Потом они помогли мне подняться, и я кое-как дохромал до корпуса и комнаты.Потом мы сидели с Анисом на полу в узком тамбуре. Мимо сновали люди. Кажется, с Искандером случился приступ. Ландыс Ксандрович выносил рвотные массы. О нас спотыкались. Нас задевали локтями. На нас кричали, требуя уйти. А мы говорили… Анис обещал, что заберет меня в степь. Что мы обязательно выйдем живыми из Отряда. Что станем путешествовать вместе - он и я. Мы сделаемся журналистами: Анис фотографирует, я пишу тексты. Что мы навсегда останемся друзьями. Анис рассказывал о том, что болело в нем. О человеке, который его насиловал. О молитвах степным богам, которые не спасли. Об Искандере,который спас. Мне хотелось выть от его боли и понимания насколько мы похожи - с нашими больными ногами, слишком нужными взрослым телами, жуткими сказками и искалеченными душами, с нашей смешной тягой к тем, кому нет дела до нас (его - к Искандеру, моей - к Рафаэлю Юровичу). Но я не говорил ничего. Держал за руку. Чувствовал тепло. А потом понял как будет правильно….Мы заперлись в туалете. Я разделся до пояса и протянул Анису левую руку. закусил пальцы правой, потому что уже помнил, как болит, когда в плоть впивается стекло. Нельзя привлекать внимание, иначе Аниса накажут за то, что он резал по мне. Боль была алой. Хотелось подвывать волчонком. Как Раце, когда он злится. Анис прервался и предложил закусить его руку. Так было правильно - разделить страдание пополам. Наверное, я навсегда запомнил это как самый нежный и горький эпизод нашего внутреннего родства. Мы стоим вдвоем, тесно прижавшись, в замкнутом пространстве туалета. Тускло мигает лампочка. Мне немного холодно без рубашки. Кровь стекает к локтю цепочкой капелек. Я прикусываю руку Аниса, отчаянно стараясь не пропороть зубами его пальцы. Стекло вгрызается в тело. На плече багровым узором тянется цепочка букв - “Дружба”. Боль отзывается в каждой клетке. И я отчаянно счастлив от того, что мы исправили ошибку, сделанную Василисой Сергеевной. Шрамы нельзя сводить, как нельзя вытравливать память. Мы друзья навсегда. И это сильнее боли....Мы ложимся спать. Анис шепчет,что надо выстирать от крови мою все же запачкавшуюся рубашку. Я киваю. Я соглашаюсь. Соглашаюсь так же, как соглашался со всеми планами на будущее. Болят свежие порезы. Я знаю то, о чем неизвестно Анису. Одну простую и страшную вещь. У него-то все будет. Фотографии, путешествия, поезда. А я… Завтра я возьму пистолет, выстрелю в товарища Заветова и после этого уже никогда не буду живым… Завтра меня убьют, и уже все равно, потому что невозможно все время жить и бояться…IIIЯ бы умер раньше, не попади так невовремя в медблок Аля Милый. Впрочем, он на экспериментах у Сложнолица. После такого спасибо, что вообще ходит. О пистолете я намекал многим. Тем, кто по моему разумению мог помочь за ним пробраться. Славе Катастрофическому. Енику. Каю. Лите. Сахиру. Но прока от них было, как от мотыльков. Они начинали переубеждать. Аля же вцепился в идею сразу. Он прибыл недавно , я его толком не знал, разговор просто сложился удачно. Мы сидели на дереве, я рассказал про август, и Аля горячечно частил:Вот урод этот директор !!! — это ж не ты ж виноват вообще!! И все они такие!! А давай правда добудем пистолет, и застрелим его!! И директора, и идеолога и всех экспериментаторов!!! К лешевой матери! - он всегда изъяснялся на грани смеха и крикаДиректора я застрелить готов,-уточнил я,-в других стрелять будешь ты.Аля согласно кивал. Его трясло так, что я боялся: сейчас он сорвется с ветки, и вся наша затея с пистолетом канет в никуда, вместе с красивым и нервным мальчиком Алей. Однажды при мне уже падал с дерева человек. Сахир. Я позвал его на дерево поговорить, забыв о том, что руки его слишком слабые. Да и помни - позвал бы. Я же как-то взбирался и спускался, как бы ни ломили колени. Не позвать Сахира из-за слабости рук, как по мне, означало признать его увечным и слабым, а это оскорбительно. Мы сидели и болтали, а потом раскачивались на руках, и он сорвался, и ударился коленями… Тогда я совершил один из тех двух поступков, за которые никогда себя не прощу. Мне следовало помочь ему. Проводить в корпус. К медикам. К директору. Я не сделал этого из-за страха. Шла вторая половина августа, я не так давно вышел из медблока, и слишком хорошо помнил, что ему предшествовало… Сахир не обиделся. Более того, предложил его оставить сам.- Это способ обойти неприятности. Не думаю, что мне сильно влетит, в отличие от тебя. Если хочешь, поможешь мне подойти к воротам, но чтобы тебя не увидели.С Сахиром был ушиб. Никто не узнал, что его на дерево позвал я, и ко мне ничего не применили. Но порой я ненавидел себя за то, что из-за страха перед последствиями, не помог ему дойти до самого медблока. И ещё больше уверялся в мысли, что мне нужен пистолет. Потому я так и переживал за Алю, смешного Алю, раскачивающегося на ветке. Я не умею взламывать замки. Я не войду внутрь кабинета. Он - другое дело. Он мой ключ. Как к шифру. Только к оружию…11 октября я увидел Алю на зарядке. Зарядку вел Боронный. Как всегда выделывался. Мы отошли тихонько в уголок, переглянулись. Оба мы отлично понимали - взламываем сегодня. Сегодня спектакль. На спектакле я должен стрелять в Энгельмана. Так требует роль. Но будет иначе. Я произнес: “Убить его!” и выстрелю в зал. Это,конечно, выйдет не слишком красиво. Не так здорово, как если бы: “У вас есть 15 слов и одна минута. Докажите, что вас не надо убивать”. Но зато так получится наверняка. Себе я не врал. Я не хотел напугать. Не хотел помучить. Я хотел убить. А убивать не обязательно с красивыми предисловиями. Я вообще не исключал, что и со спектаклем-то ничего не выйдет - просто мы с Алей подкараулим его где-то одного, и я воспользуюсь пистолетом. Что случится дальше я отлично понимал. Мама тоже стреляла. Потому в кармане рубашки у меня на всякий случай лежал осколок стекла. Перерезать сонную артерию надо успеть до того, как меня начнут пытать. От этого понимания делалось дурно. Умирать не хотелось совершенно. Почему Аля не появился тогда, когда я поджигал? Когда только вышел с карантина? Почему теперь, когда на мне вырезал шрамы в знак вечной дружбы Анис? Когда впереди могли быть степь и поезда? Когда надо было находиться рядом с Себастьяном Олеговичем и объяснять ему, как ребенку, что “один мальчик чувствует беду”? Когда мои стихи опубликовали в настоящей газете? Мне хотелось жить - именно сейчас это было ужасно несправедливое желание. Мне хотелось жить, но во снах у меня была смерть. Нынче утром я опять разбудил всю спальню криком. Снов было три. Два я видела с моих пяти лет. Один - с августа. Сны приходили наплывами, и становилось остро и жутко. В медкорпусе меня учили считать до трех, чтобы вырваться в явь. Не факт, что это было правильно. Это казалось так же странно, как и бить себя по щеке, чтобы прекратить заикаться. Но иногда вытаскивало. Но от крика не помогало… Тем более, что с самого августа счет мой во сне замедлился. Я больше не считал до трех. Только до пятнадцати. А до цифры пятнадцать страшное очень близко подходило ко мне. Сон пришел наплывом. Проснувшись, я долго не мог продышаться и лепетал отчаянно, рассказывая Анису увиденное:Лес. Я иду по лесу, а в небе тучи. Лиловые. Как перед грозой. И табаком пахнет. Сильно. А еще горелым...Как мясо палят... И ноги у меня подгибаются, ноги как ватные. И воздух плотный.И я совсем не знаю: куда иду, зачем... И вижу все одно и то же - овраг и качели над ним. Куда бы ни шёл — овраг и качели. И запах все сильнее. И поезд гремит. А в небе птицы. Серые птицы. Лесные. Мелкие. И они горят. Живые горят. И кричат. Как люди. Стонут. Воют. Хрипят. И паленое мясо пахнет. И перья обугленные падают. И пепел. И я весь в перьях и в пепле. А в овраге вода гнилая. И из нее руки торчат. Черные. С кривыми ногтями. И пальцами манят: "Иди сюда". И в ребра сердце стучится, так что в груди больно, И голова кружится. И мне нельзя вниз - руки под воду утащат, а там - лучше не знать... и тогда я сажусь на качели, потому что по другому нельзя, и раскачиваюсь, и вижу над лесом алые полосы, а от пепла все щеки липкие, а птицы стонут и осыпаются, и лампа горит, там на небе - лампа, белый-белый искусственный свет. От свеч свет настоящий, чистый, от солнца тоже, лампы по другому светят, и там - лампа... Вместо солнца - лампа. А потом я вдруг раскачаться не могу. Пытаюсь, а не могу. Просто вишу на качелях. Над оврагом. Над руками. А поезда свистят. А птицы воют. И по ту сторону оврага мама стоит. И на ней ее платье. Синее, в белый горох. Она глядит и улыбается, и я понимаю, что она давно меня ждала, давно увидеть хотела. Она совсем как была - волосы на плечи падают, вены на руках проступают, худая совсем, только цвет лица у нее синеватый, и запах... Я через овраг чую запах... потому что она мертвая,Анис, она мертвая! - Она смотрит, и в глазах у нее я,но не я сейчас, а мне пять лет, и это страшно ,Анис, страшно, страшно, - Она говорит: "Иди ко мне. Почему ты не идешь ко мне? Перепрыгни овраг. Тебе никогда больно не будет, я стекло выну". А во мне стекло,оно сквозь кожу пробивается, из-под ногтей растет, оно серое от пепла, от птиц сгоревших. И я хочу к ней. Чтобы она целовала. Чтобы мне было пять. Чтобы стекло убрала. И ветер сильный. И платье на ней волнами. А колени у нее обожженные и бедра в шрамах, и все это гниет, гниет... И я боюсь ее... И не хочу к ней. Хочу и не хочу. А у качелей цепи трещат. И руки тянутся. И я кричу... А дальше... я считаю до трех и просыпаюсь.Потому что, если не посчитать, или руки утянут, или мама заберет...Анис держал крепко, успокаивал. А я чувствовал страх. Мама, я люблю тебя. Но зачем ты снишься так часто? Подожди совсем немного. Аля поможет добыть пистолет. Знаешь, я не уверен, что там, где бы ты ни была. ты сможешь угадать во мне то, что было твоей дочерью…. Но мы придем к тебе. вдвоем с Алей. Я вас познакомлю, мама. Обязательно познакомлю.Мы пытались подойти к кабинету до завтрака. Не вышло. Рядом крутился Феликс. Скользкий тип. Я помню как мы однажды играли при свечах в правду или действие. И он признался что убил человека. Тогда я боялся его. А теперь, смешно сказать, злился, что он мешает мне сделать то же самое.Пока мы шли на завтрак случилось не слишком приятное. Я увидел Гришку. Забыл сказать, к нам приехала комиссия что-то проверять. Меня она мало волновала до тех пор, пока я не увидел в ней старого знакомого.И от этого сделалось совсем горько. Сейчас то я понимал,что мне нельзя и незачем бежать...В первые дни августа 1863,когда я только прибыла в Отряд, единственное о чем думалось: побег. Это потом пришло понимание, что просто так не уйти. Я живу на лекарствах. После того, что ОНИ перекроили во мне, все время нужны гормоны. От лекарств всё время хочется есть. Голод так же привычен,как и боль. В столовой мне не хватает порций - всё время хочется ещё. И обмороки. От лекарств они случаются слишком часто. Начинает сильно биться сердце, в голове саданит, становится легко и пусто, ничего не болит и не снится. После обморока я подолгу лежу, не понимая, что произошло. Это не слишком страшно, почти привычно. Без лекарств не будет ничего. Ни голода. Ни обмороков. Ни меня. И теперь я понимаю, что не сбежать. Но в первые дни хотелось… Именно тогда и встретился Гришка.Он был странный. Хотя бы потому что знал непонятные языки. Он был необычно одет: темные очки платок как-то раздражающе не вязались с его видом. Он называл меня другом: и при этом сбивал с ног и валял по земле. Он угощал меня яблоками, но при это злился,когда их у него просишь.Мы были знакомы пару недель от силы. Единственная причина его запомнить заключалась в том, что он обещал помочь мне сбежать. Обещал и дразнил. Что-то требовал взамен. Интересовался чересчур сильно моими кодами. Говорил неприятное.- шифры? Не рановато в застенки собрался, дэшка? you never know... вот как понять, что ты там скрываешь, если шифр только ты знаешь? Может любимый цвет и petty lyrics, а может…Он как чуял, чего я боюсь. И к Лешему его было не послать. А потом он исчез, как не было. А сейчас он стоял с комиссией, и очень ехидно глядел на меня, и было видно, что он меня узнал. Он поймал меня за цепочку часов.У тебя шифр на щеке подстерся. Обновить надо.Я молча вырвался и поковылял дальше к столовой. На душе начало становиться смурно. Так худо было ещё вчера. Я пытался попросить яблоко у Рафаэля Юровича. Наша обычная игра, в которой он теперь не желал участвовать. Смотрел неожиданно для него укоризненно, как сжигал взглядом:Где вы видите у меня яблоко, Воскресенский? Был отличный вечер, пока я не встретил вас...Я молчал. По большему счёту мне совершенно не нужно было это несчастное яблоко. Мне никогда от него на самом деле не было нужно именно яблоко. Мне нужен был повод заговорить. Ах, если бы я умел рисовать, если бы… Но у меня вечно выходили невнятные каракули, и мне ставили пятерки из жалости. Литвинов знал, что я отличник. и ничего мне не портил. Вчера же он поставил тройку, с каким-то абсолютно детским мстительным удовольствием. Это была в принципе справедливая отметка за мой рисунок - тут и не оспоришь. Но дело было совсем не в том, что я нарисовал. А в чем оно было - лучше не возвращаться. Это был второй поступок после случая с Сахиром, за который я заслуживал всего самого скверного, болезненного и постыдного, что можно придумать. Пожалуй, соберись пороть меня Антоний Валерьянович именно за это, я бы и не стал возражать и сопротивляться. Но так я чувствовал внутри, а вслух повторил упрямо:-Рафаэль Юрович, но может у вас есть одно маленькое яблоко? Витамины полезны слабым и больным детям…Я хотел, чтобы он снова начал делать по нашим правилам. Угостил и показал, что не злится. Но он смотрел сквозь меня, и это было худо.Я не дам вам яблока, Воскресенский.То, что он обращался на “вы”, означало отдельный дурной знак. Обычно он всегда говорил мне “ты”.Он был как-то необычайно кукольно-красив. На него хотелось смотреть. Хотелось трогать. Улыбаться. Целовать. Прикасаться, хоть он это и не любил. Рисовать по нем шифром. Иногда он пытался запретить, но делал это так, что становилось понятно - на самом деле можно. С ним можно оказалось всё: в разные встречи я трогал и разглядывал его лозу, носился вокруг него - насколько колени позволяли, падал, увлекая его на пол, черкал по нем пастелью, сидел рядом на полу и рассказывал всякое - столько сколько но обо мне знал разве только Анис. Я знал, где стоит корзинка с яблоками, а где - коробка с лекарствами. Я играл с Литвиновым в яблоки, когда меня спрашивали зачем, говорил, что экспериментирую, жду, когда у него кончится терпение. Так лучше, чем объяснять. Он никогда не казался мне взрослым. Нет, я обращался к нему, как обращаются к учителю - иначе невежливо. Но мне нравилось глядеть как он стоит у окна, пока мы рисуем. Как вздрагивает его шея. Как колышется при движениях ярко-розовая рубашка. Как играют на щеках ямочки, когда он смеётся. Мне нравилось наблюдать за ним. Слушать его. Видеть. Целовать. Я целовал его в щеку, когда уходил с дополнительных уроков, ну, или когда приходил в кабинет за яблоком. Его это не смущало и не злило, а мне от такого становилось невозможно хорошо. Я сказал ему ещё в первый наш разговор, что он мой лучший друг. Рафаэль Юрович не возражал. И тогда я окончательно перестал считать его одним из старших. Он был добрым светлым человеком. Но в первую же нашу встречу он сделал мне до невозможности больно.Тогда я просил его показать лозу. Вернее,нарисовать на бумаге, такую же лозу,как у него на спине, но он засмеялся и снял рубашку, и я смотрел и прикасался. Было как-то тепло внутри и очень странно, но всё это сломалось,когда Рафаэль Юрович заговорил:-Существует старая поговорка, "лоза должна страдать". Имеется в виду, что с определённого времени с неё обрезают важные куски, потому что только в болезненном состоянии она даёт самый вкусный виноград для вина.У меня были пальцы в цветной пыльце от пастели. Внутри звенел лёд.-А с людьми... Как с лозой? Когда больнее,когда тебя ...Мучают...--Делают... Всякое... Он тоже становится полезным? Как лоза? Это для того, чтобы стать нужным? Это для этого -больно?Рафаэль Юрович ,наверное, не понимал о чем я говорю. Он улыбался. рассказывал о садоводстве. А мне хотелось визжать и выть. Но я улыбался. Я лоза, с которой срезали лишнее. Полезная страдающая лоза. Лоза, которая болезненна и хрупка для того, чтобы другие получили вино, а она раны…У вас есть одно маленькое яблоко? - упрямо снова повторил я.Он отвернулся и пошел прочь по коридору. Я не стал его останавливать...После завтрака были уроки. На труде учили варить кофе. Это было скучно, и я переместился на плед, рисовал на Котике шифром и что-то ему говорил про железную дорогу. Посреди урока в кабинет зашел Заветов. Проверяюще осмотрел нас - мол все здесь или? - и полетел дальше. И тут меня осенило. Если директор тут, в кабинете никого нет. . Значит...Я оставил в покое Котика и пробрался к Але.-Пошли?Аля кивнул. С урока мы отпросились якобы отнести сахар. Бежали так быстро,как могли. Тормозили из-за меня. По обыкновению болели ноги. Мы не уточняли деталей. И так было понятно за чем идем и что ищем. В коридоре мы чудом не попались. Только собрались отмыкать дверь, из-за угла вышел Сагалов. Рядом был кран и стаканы - тут мы обычно вечерами пили воду. Я кивнул Але, мы быстро налили себе воды и начали отхлебывать.-Воскресенский, Милый, что вы здесь делаете? - Марк Антонович глядел не сердито, но строго. Он,конечно, понимал, что мы должны находиться в другом корпусе на уроке, и тут очутились явно не случайно. Вероятно он подозревал нас в намеренном прогуле.Водичку пьем! - я кивнул на стакан, надеясь, что он не заметит предательскую дрожь моих рукДопьете и в класс!Мы с Алей часто закивали, дождались, когда он уйдет, и метнулись к двери. С замком Милый справился быстро. Я на всякий случай не мешал ему. Замок был новый, блестящий. Старый умер ровно сутки назад, и я отлично знал почему. Мы с Анисом пришли сюда, проволочкой протолкнули в скважину пластилин, а сверху для верности залили клеем. Анис считал, что,если я не побоюсь это сделать, то и директора больше не испугаюсь, что бы он мне ни сделал. Проволоку мы закопали под нашим деревом в саду. Получился почти обряд. В кабинете было темновато. На столах блестели колбы. Одну я вспомнил. Стояла, где и раньше. Острым краем вперед. Как и тогда… В кабинете накатила дурнота. Воспоминание вернулось. Въедливый запах гари. Нечем дышать. Кровь, которую я размазываю по лицу. Свист в воздухе. Обморочная слабость. На вот том диване я сидел. Потом стоял рядом - лицом к дивану и спиной к человеку, в руках которого были розги. Потом лежал,глядя в потолок. Я ненавидел этот кабинет, вероятно перенося на него свойства его хозяина.-Ну, помогай же! - Аля азартно шарил в ящиках, выворачивал всё, расшвыривал бумаги на столе.Я взялся за обыск. Зло и молча. Если войдут и застанут, понятно было, что говорить. На окне стояла миска с горкой шоколадных орхидей. Поймают - сделаю большие глаза: “Мы пришли сюда за шоколадными цветочками! Мне надо заесть яблоки!”. Хорошо после этого,конечно,не будет. Но так гораздо лучше, чем признаться: “Мы пришли украсть ваше оружие”. Накажут. Но не убьют. Наивный вид вообще часто спасал меня. Зачастую, чтобы уберечься, я делал вид, что совсем глупый. Когда опасно ответить “да” и дерзко ответить “нет”, лучше захлопать ресницами и пролепетать: “Я не понимаю ваш вопрос”. Иногда это более чем помогало, и меня оставляли в покое. В другом случае спасали крик и слёзы. Я достаточно быстро поняла...понял...неважно...что драться и вообще защищаться,будучи мальчиком, абсолютно не умею. Но, если впадать в истерику, тебя не ударят сильно и вообще не сделают ничего фатального. Пусть считают нытиком, сколько угодно - зато я останусь целым и невредимым. Кому охота слушать чужие вопли? Легче оставить в покое того, кто кричит. Когда наворачивались слезы по-настоящему, я плакал тихо, без всхлипов. Когда я был с людьми, которых люблю, я не пытался казаться младше, чем на самом деле, не кричал от малейшего хлопка и терпел стекло, вспарывающее руку. Так, меня наверняка считали нытиком, истериком и жалким несчастным созданием. Зато при этом меня не били мальчишки и не изводили преподаватели - это был неплохой способ спастись. Что-то заподозрили только двое: Нойман и Сталь. Всезнающая Нойман однажды выдала мне целый монолог, с претензией на то, что видит меня насквозь:Что касается лично Вас... Вы потеряли родителей, вполне вероятно, при тяжёлых обстоятельствах. Вы боитесь боли, потому боитесь всего, что эту боль способно, как Вам кажется, причинить. Вы достаточно умны, в конце концов, немногие люди Вашего возраста способны удержать в голове даже простой шифр замены, а Вы, ко всему прочему, не только смогли, но и активно его используете, видимо, пытаясь ограничить свою территорию. Вы сообразительны, знаете, чем и на кого надавить, хотя и время от времени пытаетесь скрывать свой ум за маской ребёнка. За этой же маской вы прячетесь, если на Вас давят. Вы часто переходите грань дозволенного, но понимаете это уже после критического шага, когда исправить что-либо довольно трудно. Вы не понимаете, за что Вас ругают, поэтому пытаетесь не исправить своё поведение, а перейти в состояние пассивности, неагрессии, исключить вообще все факторы риска, то есть, в принципе не совершать никаких поступков, которые могут спровоцировать повторное наказание. Получается, прямо скажем, не очень. Вы быстро составляете мнение об окружающих и не склонны легко его менять. Верно я всё говорю?Она, как ни странно, говорила почти верно. За исключением двух пунктов. Я боялся не боли. И ,чтобы видеть меня насквозь, ей не хватало знания, что воспитанник Воскресенский на деле долго был воспитанницей. И понимание, что НИКОГДА она не сможет при всех её аналитических способностях меня понять без этого знания, внушало мне порой почти жалость к ней.Со Сталь сложилось странно. Я не испытывал к нему,пожалуй, ничего. Ни хорошего. Ни дурного. Может, уважение, может смутный страх, но первое в этом случае не наполняло меня теплом, второе не тяготило. Он был. как ливень, не слишком приятно, никуда от него не деться, и потом все равно высохнешь и забудешь - сколько ещё дождей… Тем не менее почему-то именно ему я сказал чуть больше, чем надо бы. Он поймал меня на очередной просьбе яблока у Литвинова и уволок за шиворот к себе в кабинет. Я бы не пошёл к нему ни за что, но меня начал защищать Кайсаров и защищать так, что я испугался, предвидя какие неприятности ждут Себастьяна Олеговича:-Хотите воспитывать мальчика - зовите его куратора. Я не считаю, что испуганного ребёнка можно оставлять наедине с человеком, который, приехав работать с детьми, позволяет себе демонстративно носить с собой хлыст, - выпалил он. - Здесь по-вашему что, исправительная колония или таврское стойбище?После этих слов я понял, что лучше мне пойти в кабинет, иначе Себастьяну Олеговичу придется дурно, а беды с ним я не хотел.В кабинете мы сидели и курили - Сталь сам предложил мне папиросу. Тогда своим ровным безэмоциональным голосом он спросил: зачем я притворяюсь и к чему все эти истерики? Спросил: в самозащите ли дело? Заявил, что я манипулирую эмоциями. Во мне копилась усталость, и было уже все равно. Бить или играть он не собирался. Другое меня не пугало. И я ответил честно:-Это мои колени,-пояснил я,безо всякой демонстративности и давления на жалость,просто констатируя факт и точно цитируя,-разрыв крестообразных связок в возрасте пяти лет. Ушиб коленных чашечек. Гемартроз. Особенно не побегать ,а ещё я заикаюсь. А ещё у меня шрамы на куче мест и несколько операций. А ещё я падаю в обмороки. А ещё я кассах по матери -никто не знает,но в личном деле написано. А ещё я не такой миленький,как Лита. Не такой правильный, как Яна. Не такой обаятельный,как Слава. Не такой сильный,как Еник. Жалкое зрелище,да?--И кто ж полюбит вот такое? Никто,не правда ли? Я и вам не нравлюсь,не правда ли? А у меня знаете ли плюсов при этом ах как много. Я умею шифровать. Я за год в Отряде ни разу не получил четверки. Я могу запомнить пять печатных страниц книги. Я ... Впрочем вряд ли вам интересно. Я не сильный и не миленький. Неприятное существо,да?-Он опять затянулся,- Но я тоже хочу быть живым. Хочу выпуститься. Хочу в университет. Но мне надо дотянуть до этого,пока не затоптали сильные и миленькие. Они же думают,что мир для них. Что я глупее. Надо соответствовать.-я смотрел почти утомленно,-Взрослый я? Помилуйте,а кто кроме вас тут вообще верил,что я взрослый? Марку Антоновичу нужен крошка- сын, Эстер Освальдеевне -милый маленький мальчик, Себастьяну Олеговичу-юный друг-ровесник, товарищу Щепцову малыш-ученик, Рафаэлю Юровичу, который пытается понять как с нами обращаться,тот,кто иногда скажет ему,что он хороший и все делает правильно,Валерию Револьдовичу -послушный мальчик-сверстник сына,моим друзьям-что-то слабое и немощное, защитой чего гордиться можно,уж точно не взрослое и не смышленнее них. Что надо Антонию Валерьяновичу я вот не очень понял,он меня не любит,и это взаимно, хоть убейте за эти слова,но я говорю правду!-я почти кричал,-Так зачем быть взрослым? Для вот такого,как им надо, будут яблоки, варенье и погладить по голове. А пока у меня есть еда,пока я кому-то нужен, есть шансы дотянуть до выпуска. Самозащита? Может быть. Они играют мной. Ну,и я поиграю. Я могу много. Не силой. Умом. Как вы выразились-манипуляциями эмоциями. Но я же глупый и истеричный, правда? Чего такого принимать всерьез... Вы по-прежнему хотите меня взрослого? Взрослый и честный я вот такой. Неприятный. Я боюсь боли и бью рукой об стол,-чтобы не бояться. Я учу страницы по идеологии наизусть-по ночам,дотяну до выпуска-пригодится... Да разве это вам интересно? Вы просто хотели информацию. Вы ее получили. Правду. Дешевая правда,да? Две сигареты аж стоила.-Или три? Мне поторговаться? одна маааленькая сигарета…Сталь не сделал мне после того рассказа ничего дурного. Так, словно принял к сведению. Но я кое-что ему не сказал. Были три человека, с которыми я делался настоящим: Марк Антонович, Себастьян Олегович и Анис. Я желал им только добра. Именно потому сейчас я и не сказал Анису, что мы сделаем с Алей. Потому что, если вдруг нас расстреляют, Анис должен остаться жив…В кабинете не было пистолета. Совсем не было. мы перерыли всё Разве только наизнанку не вывернули. Нашли таблицу химических элементов в ящике стола. Разные колбы. Пучок розог за шкафом (его мы с Алей, нервно хихикая, выбросили в окно). Чашку для кофе. Что угодно. Кроме пистолета. Накатила свинцовая жуть. Мы рисковали зря. Мы взломали кабинет ради несуществующего оружия. Мы попадемся. Я был уверен в этом, в отличие от Али. Легко по времени соотнести, кто отсутствовал на уроке. На нас - взлом. И ни шага к цели… Я сидел на подоконнике, чувствуя легкий звон в висках,но держался - обморок сейчас был бы катастрофой. Я запомнил: мы с Алей сидим на окне, едим жадно на скорость шоколадные орхидеи, вокруг - разгром, разбросанные вещи, внизу под балконом - пучок розог, перевязанный красной ленточкой, во рту вяжущая сладкая горечь, тело легкое, тупо ноют колени, от каждого звука гулко стучит сердце…Выйдя из кабинета мы вновь чуть не погибли. Сагалов опять шел нам навстречу. Судорожно быстро - стаканы и вода.Яр??? Аля??? Вы все ещё здесь??Мы водичку пьем!Сколько же в вас влазит водички? На урок живо!!!В корпусе мы с облегчением выдохнули. Одну шоколадную орхидею Аля взял в карман, и мы угостили ей Аниса. Пусть и ему достанется что-то вкусное. А потом я понял. Что ещё должен сделать. Я наклонился и тихо сказал Але и Анису:Пойдемте после обеда под наше дерево. Мне надо кое-что рассказать. Срочно.Я понимал, что должен сделать это. Я люблю тебя, Анис. Человек, который ни разу не сказал мне дурного слова, не задел неловким поступком, не ударил. Интересно… Если меня расстреляют, можно ли у меня мертвого отнять ногу и отдать Анису вместо протеза? У меня увечные колени, но Анису ведь нужна ступня, и от моих ног будет прок, если они достанутся Анису, моему брату по крови. Я люблю тебя, Аля, странный мальчик, которого я знаю всего ничего, который готов легко идти навстречу опасности. Если мне удастся, я порежу сонную артерию и тебе, чтобы ты тоже умер не мучаясь. И вы имеете право узнать обо мне настоящей. Я настоящая не бледный, вечно падающий в обмороки заикающийся нервный мальчишка, с чумазыми от стирающегося карандаша щеками и размалеванными шифром запястьями. Я настоящая - девочка кассашка в черном платьице с кружевным воротничком, девочка с кукольным личиком, умеющая смеяться взахлеб, обожающая летать на качелях. Я подарю вам свою тайну. И после этого возьму пистолет и навсегда перестану бояться…IVЕсли верить знаком судьбы, знаки выходили странные. На идеологии было что-то вроде спектакля. Суд над обвиняемыми в покушении. Мне досталась роль подсудимого. Зашел вопрос о фамилиях. Я поднял руку:Я не хочу играть роль под своей настоящей фамилией. Можно сменить?Можно, - разрешил Сталь.Меня будут звать Франштейн. Товарищ Франштейн.Выебнулся, так выебнулся, - присвистнул Боронный, которому досталась роль прокурора.Никто не понял, почему я смеюсь. Да и заметили вряд ли. Секунду длилось. Я имел полное право называться Франштейн. Это была фамилия моей мамы…Я ожидал, что мы станем играть в расправу. Вышло иначе. Я произнес унылую речь, цепляясь за документы. И меня оправдали, отправив дело на дополнительное рассмотрение. Оправдали при всех предпосылках к расстрелу. Это было чудно даже для игры в возможную ситуацию, но я старался не думать об этом. А потом, на уроке музыки, осенило огадко о важном.Аля!!! - шепот выходил слишком громкий,- Комната!!! Где они живут с Рафаэлем. Если пистолета нет в кабинете, он там!!!Мы как-то очень долго отпрашивались у Щепцова с музыки. Он упирался. Будто что-то чуял. Но отпустил. Теперь уже и взламывать оказалось нестрашно. Чемодан стоял в углу комнаты. Серый. Внушительный. С кодовым замком. Аля возился с ним долго, то и дело поминая Лешего. Мы обнаружили пистолет среди каких-то мало занимавших нас бумаг и фото. Переглянулись. Засмеялись. Взялись за руки. Листва на улице отливала масляной желтизной. Мы закопали пистолет у учебного корпуса. Не брать же его пока с собой на уроки! Закапывали дважды. Он следил за нами. Гришка. Наглый мальчишка, который когда-то обещал помочь мне сбежать. Кажется, он видел, что у нас. Это выходило скверно, потому мы перепрятали. И побежали на музыку назад, где на нас недобро косился Щепцов - шли последние минуты фактически прогуляного урока.После музыки - ИЗО. Я предчувствовал, что там что-то случится. Угадал. Рафаэль Юрович игнорировал мои вопросы. Все. Самые безобидные тоже. Кто-то возмутился:Почему вы на него не обращаете внимание, он же спрашивает?На тонко очерченном личике Рафаэля Юровича появилась непередаваемое ледяное выражение и он отчеканил:Однажды я тоже у него кое-то просил.. Так вот-он меня не услышал.После этого намека было в принципе уже все равно, и я нарочно начал кричать о яблоке. Мне даже хотелось, чтобы он разозлился - все лучше этого ледяного равнодушия. Чтобы закричал. Швырнул чем-то… Зашел директор, глянул на меня недобро, сказал что-то резкое. За спиной я показал ему язык и выразительно скривился, и шагавший рядом Сложнолиц, изумленно поглядел на меня:Воскресенский!!!Когда они вышли, я продолжил с яблоком. Не будь у меня пистолета, я говорил бы и при них - внутри саданило, будто расковыряли ранку. Он никогда не простит меня. Никогда. Никогда…Вмешался Котик. Пытался читать что-то морализаторское. Хотелось бросить его пеналом, и чтобы не делать этого, я начал рисовать свои кривые каракули. Рельсы, уходящие в горизонт. Кровь, текущую по льду реки. Дивного зверя в синем платье в белый горох. Зверя с маминым лицом.Слезы накатили. Я не всхлипывал и не бился. Лег на стол и закрыл глаза. Меня тормошили Анис и Аля. Подошел Литвинов.Что с ним?Плачет,маму вспомнил,-сказал хрипловато Анис.А…-неприязненно уточнил Рафаэль Юрович, - Воскресенский вечно рыдает. Ничего нового, - и пошел дальше к пастели, гуаши, акварели - всему прекрасному и хрупкому, гораздо лучшему чем мои кособокие рисунки с умирающими истерзанными людьми и животными.Меня вывели из кабинета. Пора было на обед. Еда не лезла в горло, за второе я даже не брался. Рядом со мной уплетал рис смешной зеленоволосый Раце - мальчик, считавший себя волчонком, который никогда и не бывал в настоящем лесу. Раце, которого мне всегда было отчаянно жаль, и над выходками которого я не смеялся. Однажды Раце тоже обещал помочь мне бежать. Он рыл подкоп, болтал о норе,о том, что от меня пахнет грифелями, а я глядел на него и думал, что Раце едва не влюблен в Ландыса, который его как пить дать угробит. Ландыс был странным и опасным, хоть и казался нюней. Я понял это на карантине, где он лечил меня и рассуждал о доверии. Он доказывал, что нельзя никому доверять, витийствуя наборами терминов. Всё это звучало глупо,напыщенно и дико раздражало, а его намек, что я не должен доверять Марку Антоновичу разозлил ещё больше. Он не смел говорить о Марке Антоновиче дурно, и я поцеловал его - просто назло, не чтобы сделать худо, а чтобы сбить эту невозможную механическую спесь человека, говорящего чужими словами. Он сказал, что не доверяет мне. Это был сигнал к действию.-Я бы мог доказать. Но тут дело в том,что я-то вам не слишком доверяю. Вы-то добрый,вы мне помогли,но, если сейчас вы меня рассердитесь,как говорил товарищ директор, бывает всякое... И это может нехорошо кончиться.- я ждал его согласия на мой эксперимент.- Не могу дать сам себе оценку, добрый ли я или все же нет. Это было бы не корректно. По этому предоставлю вам это решение принимать самостоятельно. Настоятельно советую ваше решение мне не озвучивать - Ландыс не улыбался, не менял задумчивого выражения лица и возвратил в руки авторучку, которая почему-то вдруг стала такой интересной, надо срочно её изучить.- Нет. впрочем, вы навряд ли способны как-либо повредить мне либо моей репутации, следственно и никакого негатива я к вам не испытываю.-Отнюдь. Вы-то мне доверяете побольше,чем я вам. Вот это уж точно. Вот, например,вы остаетесь на всю ночь в комнате с ребенком, мальчиком . Не отводите его в медблок,а решаете всю ночь провести с ним и даже кладете его в свою постель. Вы определенно доверяете этому мальчику,что он никому не скажет ничего дурного о проведенной вместе ночи,а ведь он может сказать правду:что спал с вами. И никто,кому хочется повредить вашей репутации,не уточнит кто был где,тем более ребенок находился в вашей кровати,и это можно доказать,вы же понимаете,вы ученый,а у ребенка состояние,которое вы сами заподозрили... Неважно. Но вы доверяете ребенку более,чем он вам ,и вы абсолютно правы,он никогда не скажет ничего дурного,не попросит лишнего за то,что у вас есть общая тайна,-Я привстал, подошёл к Ландысу Ксандровичу почти вплотную. Шел неловко, потому что больные колени причиняли особые неудобства после бессонной ночи, встал чуть сбоку, внимательно посмотрел на юношу,а потом очень быстро поцеловал его, куда-то ближе к границе угла губ и щеки, и тут же отпрянул,будто опасаясь удара,-И мальчик даже может сказать,что вы целовались,-сообщил я с относительно безопасного расстояния,-Потом что вы красивый. Но вы доверяете ему. И понимаете теперь,что ощущают люди,когда с ними играют, экспериментируют, делают то,что они не слишком хотят не так ли?Ландыс Ксандрович не понял того, что я пытался ему показать. Он моргал, выглядел жалко, мне даже стало стыдно и хотелось извиниться, но потом, когда он, не понимая, что теперь делать пичкал меня снотворным, он проговорил то, что показало мне явно: он не был хорошим человеком и явно не относился к тем, кого следует жалеть:-Если вкратце.. Печное производство даёт много преимуществ. В частности то, что можно совершенствовать этот процесс. Я работаю над тем, чтобы сделать возможным изначально производить детей устойчивыми к любым возможным болезням, не подвержены врождённый генетическим заболеваниям и способных побороть приобретенные физические дефекты. Цель оправдывает средства. - и доказывал мне, что нас - живых детей этого Отряда можно пустить в расход ради абстрактных детей Всеросса.Я глядел,засыпая, на его тонкое острое лицо, на крупные очки, и понимал одно: мы были для него материалом. И Раце, трогательный, живой, милый, был привязан к этой бездушной кукле. Потому я жалел его, как жалеют приговоренных, и старался никогда не говорить ему дурного слова, садился рядом, собирал мозаики, улыбался…К нам за стол, потому как мест больше не было, подсел Себастьян Олегович. Удачно. Рядом со мной. Он был как-то небрежно красив - иначе не опишешь - кипенно-белая сорочка сбилась к плечу, светлые локоны подрастрепались. Только черная уродливая перчатка дурно с этим гармонировала. Она была не из света и тепла. Из настоящего мира. Из боли и крика. Из того, где горьким пахнет...Себастьян Олегович, у нас будет географический кружок сегодня? - спросил яДа, конечно. После уроков, - он улыбнулся приветливо.Себастьян Олегович, один мальчик хочет остаться с вами после кружка. И рассказать….сказку.Он глядел понимающе. В действие вступил наш язык. Не хуже шифра.Один мальчик всегда знает, что взрослый друг его услышит...Мы познакомились с Себастьяном Олеговичем дурно. Я сорвал ему урок. Задавал много вопросов. Писал географические названия шифром. Спрашивал: зачем он рассказывает о местах, где никогда не бывал. После урока он оставил меня поговорить. А потом мы сидели и обсуждали всякое. Страны. Города. Людей. Как мы очутились в этом Отряде. И он говорил, что на самом деле желал путешествовать, но отец определил Себастьяна Олеговича к нам. Я слушал его тирады - и понимал почему. Понимал и боялся. Не за себя. За него. Он был честный, добрый, красивый, хрупкий… С такими в застенках играют по-всякому. Мама тоже была красивой. А потом ОНИ забрали её платье… Себастьян Олегович, пожалуйста, будьте осторожнее…- Отец решил, что преподавание здесь меня чему-то научит, - Кайсаров так забавно пожимал плечами. - Все ещё не понимаю, чему, но... вы неплохие. Преподавать намного интересен, чем я ожидал-Значит,в каком-то роде вы тут недобровольно и вас сюда сослали,-сделал вывод я,-У нас... Почти всех... Схожая ситуация,-немного подумав,явно колебаясь, безопасно ли задать вопрос, я все же решился, прищурился и уточнил,-А ваш отец определил вас сюда ,чтобы научиться для того,чтобы спрятать вас, наказать, исправить или испытать на прочность,или с другой целью?- Понятия не имею, - с почти пугающей честностью отозвался Себастьян. - Как нашло на него что-то. Пишу ему письма, может, успокоится. Но а пока... преподавать - это не так уж плохо. Я надеюсь, что кого-то из вас тоже придётся по душе география. Хотя, конечно, ваши учебники просто безобразно урезаны.-Чтобы говорить вслух некоторые вещи, которые другие вырезают из учебников,надо быть или очень смелым,или очень глупым,или никогда как следует не получавшим всякое...Болезненное... Человеком,-я улыбнулся очень тонко,-Первый случай отличный. Второй-наоборот. Третий... Неприятный,но лучше второго. Но это так. Мысли вслух. Если вы понимаете,о чём я…- Не волнуйся. Ты забыл про четвёртый вариант. Можно быть тем, кто знает, что его это все обойдёт стороной, - Кайсаров комично развёл руками. Трудно было не заметить, насколько его не пугают такие перспективы.- Людям свойственно предполагать. Иногда неверно. Один глупый человек...Лет 15.. Может предположить,что кто-то пытался менять и теперь не исследует реки и горы,а учит детишек в экспериментальном Отряде. Но это предположение одного глупого мальчика. Не более того. Может,оно как кошмар ночью. Привязалось и все тут.Себастьян негромко хмыкнул. - У этого мальчика хорошо развито логическое мышление. Но ему нужно быть осторожным с такими словами. Одно дело, болтовня молодого учителя, которому повезло иметь в отцах консультанта правящих кругов. А другое - предположить, что кому-то с рук сошла контрреволюционная деятельность. Верно?-Верно,-спокойно подтвердил я,-мышление-,такая скользкая вещь,да? Так рядом с фантазией... А потом ходят слухи,что один мальчик наглый. А он просто искренний. И с раааазвитой фантазией,-я не заикался, нарочно тянул гласные,-Но мальчик умеет понимать, что его фантазия сейчас не к месту. Он просто выдумщик. И никогда никому не перескажет фантазии. Мальчиков бьют розгами за то, что они кричат во сне...А с взрослыми может быть хуже. А мальчик не пожелает зла... Человеку,который добр к нему.Потом мы обсуждали его мечты и его отца. Я говорил про свой главный страх. Про то, что со мной сделали в августе. И он был на моей стороне. Обнимал меня. И говорил не просто слова утешения. А то, что весь сентябрь держало меня на плаву.- Я никому ничего не расскажу. И то, что делает Заветов, ненормально. Помни об этом обязательно. Это важно - даже когда не можешь остановить и предотвратить, понимать, что происходящее неправильно. Иначе ты сломаешься и сам себя потеряешь. Понимаешь это?Потом он сделал мне массаж головы - утверждал, что от этого не снятся кошмары. Не помогло, конечно, но он хотел избавить меня от дурного, у него были мягкие легко касающиеся пальцы, и,хоть он и был меня старше, я знал теперь, что мне такой же друг, как и Анис. Я затеял тогда географический кружок - подбил Морри , и мы туда ходили вместе, а ещё я вел протоколы шифром - это был дивный повод видеться с Себастьяно Олеговичем много чаще. Однажды я честно назвал его “взрослым другом”. Так мы и разговаривали. В третьем лице. “Один мальчик” и “взрослый друг”. И я за него боялся. Я боялся за Аниса, что его порежет на части этот сумасшедший Искандер, в которого он влюблен. Боялся за Еника - вдруг его рука совсем отнимется? Боялся за Марка Антоновича - не сделает ли ему худо Заветов? И боялся за Себастьяна Олеговича - больше, чем за остальных. Другие могли защищаться, а он оставался бабочкой, летящей хрупкими крылышками в пламя. Я не раз пытался объяснить ему. Пытался предостеречь. Объяснить, что от ИГРЫ ничто и никто не спасет. Даже папа в БГУ.-Когда играют-это не про ненависть. Это про равнодушие ..-я говорил отстраненно и оттого почти жутко,-им все равно. Все равно . У меня долго была мама. И она не дала бы ни за что меня ударить. А сейчас у меня только больные колени ииии.. вы так любите папу, Себастьян Олегович. Он помогает вам. А что как...Поиграют. И с вашим папой случится. Плохое...И вы станете,как я. Совсем,как я- С отцом ничего не случится, - это прозвучало совершенно уверенно.А потом однажды я заметил, что он глядит на меня слишком жалостливо. и остался после урока. Себастьян легович намекал на какой-то жуткий долгосрочный эксперимент надо мной. Я обнимал его. Дрожал. Говорил, что уйду к маме - и не шутил. А потом мы просто рассказывали друг другу едва не сказки - об одном мальчике и его взрослом друге. И он обещал, что сделает так, что со мной ничего не случитсяА потом на руке Себастьяна Олеговича появилась черная перчатка…У вас болит рука? - спросил я совсем тихо.Пустяки! - очень поспешно ответил Кайсаров, - Но мальчик добр, я рад, что он беспокоится, и хочу вечером послушать его сказку...Я вышел из столовой и побрел под дерево. Листья на ветру кружились . Желтые и алые. Не у одного Себастьяна Олеговича были связи. Я знал ребят из подопытных Искандера. Я знал правду: о то, что Искандер хотел отрезать мне запястье, о том как Себастьян Олегович пошел просить за меня и вместо меня отдал свою руку под протез… Я шел и думал, что, когда меня расстреляют за Заветова, надо оставить предсмертную записку. Чтобы ступня моя досталась Анису, а запястье вживили Себастьяну Олеговичу. Кажется, у Ландыса больное сердце. Пусть тоже возьмут у мертвого меня. Я не слишком люблю Серебристого, но так будет правильно и хорошо. Так лучше чем гнить в могиле… А. если у Еньки совсем отсохнет рука после Сложнолица, пусть вторая моя рука - не та с которой запястье Себастьяну Олеговичу - достанется ему. Интересно, что надо Рафаэлю Юровичу? Он больной и слабый, на нем синяки проступают. Может и ему от меня что-нибудь пригодится? Пусть вживляет и пришивает Менгелев. Говорят он может такое...Аля и Анис уже ждали под нашим деревом. Я лег, раскинув руки, в ледяные яркие листья - красивые и холодные. Они примостились рядом. И я заговорил. Чем больше я рассказывал, тем плотнее они придвигались. Дул легкий ветер, и ярко-рыжие волосы степняка Аниса сносило на лицо. Пухлые нервные губы Али подрагивали. Надо мной плыли облака. Перистые Воздушно-легкие. пахло влажной землей, прелым мхом со ствола. Молния моей куртки, свободно болтавшейся при ходьбе, а нынче, когда лежу, завернувшейся в два слоя, покалывала верхним углом шею, как раз по линии самого заметного моего шрама вдоль щитовидной железы - резали шею, чтобы решить вопрос с кадыком. Слова падали легко, кружились в воздухе, ложились в желтое и алое. Я рассказал им всё. Плевать на уровни доступа. О руках Ксандера Кристиановича, пытавшихся содрать с меня белье. О белых городках, где я ела землю, падала на колени, рвала перегноем, корчилась от желудочных судорог, ползла к людой оброненной крошке и слизывала её с мостовой. О тесноте одиночной камеры. О белых лампах медкорпуса. О том, что я есть такое. Первый удачный эксперимент над девочкой-живородком Куйского медкорпуса. Ценный экспериментальный образец. Ярина Одихмантьевна Воскресенская. Девочка, которую искалечили, сломали, забили, не спросясь в противоположный пол и вышвырнули жить в экспериментальный Отряд. Кассашка. Дочь контрреволюционерки. Заикающаяся калека с перебитыми коленями. Девочка, которая падала в обморок на железнодорожных насыпях, но потом вставала и шла смотреть на другие поселения. Девочка, подметавшая полы в закрытом оскопистском салоне, где без выгоды, из одной жалости, прозрачные мальчики давали ей разноцветные леденцы, чтобы она не умерла с голоду. Девочка, которую прижигали окурками, резали без наркоза, били электрическим током в медкорпусе, чтобы проверить болевой порог, а потом подозревали в том, что она не вынесет удара прутьями по спине. Девочка, которая видела как пытают её мать и никогда не забудет крики, несущиеся из дома. Девочка, которая знает зачем приходят люди в черном и помнит каково это, когда с тобой играют. Я дарила Анису и Але меня настоящую. Не ту маску, что я носила, чтобы выжить в экспериментальном Отряде №13. А то, что на самом деле было мной.Они обнимали меня оба. Они не отшатнулись. Это была для них просто ещё одна правда. Как протез Аниса. Как то, что сделали с Алей экспериментаторы в прошлом Отряде, из-за чего он болел, и ему становилось то смешно, то грустно. У Аниса были мягкие крупные ладони, скользящие по плечу. У Али - сбивчивое дыхание и горячие пальцы, успокаивающе поглаживающие кисть руки. У Аниса не было ступни. Аля болел психически. Я была искалеченной, хромой, заикающейся девочкой. Меня и Аниса пытались насиловать. Алю свели с ума, и он мечтал убить экспериментаторов. Ни одному из нас не было хуже,чем другому, и мы были на самом деле очень счастливыми людьми - потому что нам удалось в этом кошмаре из опытов, крика, доносов и розог просто стать друзьями. Мы лежали втроем в обнимку и перешептывались, словно не желая нарушить тайну. Аля говорил о важном для него. О любви к мертвой девочке Розалене, пытавшейся убить Ройша. О том, что умирать надо со смыслом - иначе что ответить мертвой Разалене в вечной степи? О дневнике с полусожженными страницами. О человеке, подарившем ему этот дневник. Было тепло и тихо, и хотелось петь и улыбаться, потому что мы были друг другу ближе, чем родные…Потом пришлось встать. Следовало идти на урок росского. Прогулять урок Марка Антоновича, который всегда был добр ко мне, я решительно не имела права. Следовало вновь вживаться в спасительную роль мальчишки - труса, истерика и тихони. Ноги болели невозможно - сказалось валяние на сырой земле. Анис и Аля почти тащили меня к учебному корпусу. Тогда я впервые и рассмотрела его в составе комиссии. Высокий, светловолосый, в длинном кожаном пальто. Стоял и курил, и знакомый запах табака довершил окончательно. Я не могла ошибаться. Это был он. Тот, кто держал меня перед маминым домом и говорил: “Мама играет”. Человек, который перебил мне колени в пять лет…VНа росском Але сделалось худо. Лежал на парте и всхлипывал. С ним так случалось. Его забрала успокаивать Войбах-Холодная - хорошенькая девчушка-психолог в ярком платьице, ставившая тут эксперименты, от которых никому не становилось дурно. Выдали сочинения. Моё стихотворение про Ревком оценили на “отлично” с припиской “какое отношение это имеет к теме”? Ещё одну пятерку я получил за урок - хорошо выучил тему про сложные предложения. Марк Антонович улыбался, как всегда мягко и корректно объяснял. Словом, дело шло своим чередом, пока в кабинет не ворвался Заветов. Не вошел. Именно ворвался. Он был очень бледен, и выражение лица у него явно не отличалось приветливостью и добротою.Встать, показать вещи, вывернуть карманы!- рявкнул он.Обыск шёл суетливо и нервно. Мне было страшно и смешно одновременно. Думать что кто-то станет таскать пистолет с собой - ну что за редкая глупость? Когда дошла очередь до меня ощупывал он тщательно и почти прошипел на ухо:Воскресенский, у вас точно ничего нет?Нет, - мило улыбаясь сказал я,.Меня так и подмывало добавить: “Я не понимаю ваш вопрос”.Обыскали всех. После Заветов вышел на середину класса и нервно выкрикнул:-Дети,если вас есть вор, считайте, что он покойник! Я смотрел на его побелевшее лицо и меня подмывало спросить: “Страшно?” с той же непередаваемой интонацией, с какой он задавал мне вопрос в кабинете. Директор вылетел, хлопнув дверью. Я глядел ему вслед и думал: с каким же удовольствием нажму на курок...Мне не приходилось сталкиваться толком с Заветовым в первые дни жизни в Отряде. Мы тихо существовали параллельно друг другу. Были только слухи, доходившие до меня. И слухов хватало, чтобы не хотеть знакомиться.Говорили, что он может кричать, будто себя не помнит. Говорили, что будто бы за шкафом он хранит розги и хлещет ими провинившихся так, что рубашка рвется. Говорили, что он выбил нарочно Лите Суворовой глаз, чтобы помочь с работой Искандеру. В последнее время шептались, что будто бы думают, что тех, кто дурно себя ведет он сдает на опыты Менглелеву - и они там обязательно закончатся, как Петюний. Говорили всякое. Я верила… Верил… Ксандер Кристианович тоже казался милым человеком приятной внешности. Но потом полез мне под юбку… Кажется, впервые он обратил внимание на меня из-за яблок. Его чем-то злила наша с Рафаэлем игра, самого Литвинова не смущавшая. И тогда он впервые обещал мне “серьезно поговорить”. Я догадывался, что он под этим имеет в виду и старался в лишний раз не попадаться на глаза.В первый раз мы с ним столкнулись весной. Из-за драки с Еником.Еник жил со мной в одной комнате. На первых порах он был злой и бешеный, и колотил меня почем зря, когда Анис не видел. Однажды я попыталась защищаться не как обычно кусаясь, а именно драться, вышло худо и мне досталось, но тогда он меня хоть немного зауважал и перестал трогать почти. Тогда, поднявшись с пола и вытирая кровь, я сказала, что мужчиной быть больно. Он не понял к чему. А я с тех пор начала стараться приращивать маску к лицу и говорить о себе даже мысленно в мужском роде.С Еником было сложно. Временами я ненавидела его за то, что он меня бьет, а сам играет в благородного рыцаря, защищающего девочек, при этом издевается над слабым и больным мной, просто потому что считает мальчишкой. Иногда он мне даже нравился - он был сильный, энергичный, напористый, смешно давил на звук “р” и мог даже нормально поговорить о чем-то. Иногда он изводил меня, обзывая ребусом и умником, и тогда я тоже придумывала ему обидные клички. Однажды из-за этого мы сцепились. Он помял мне ребра, я прокусила ему шею и напинала до синяков ноги. Потом мы помирились, и я даже написал ему стихотворение, чтобы он больше на меня не злился.И дороги, которые ведут в никуда, Переходят границы тьмы. И чума наступает, цветет вода. Я за гранью нервов,потерь, стыда, Я за гранью войны, зимы... И сквозь тонкие шрамы проступит смерть. Цвет расстрельной рубахи бел. Я так мало вижу, учусь смотреть, Я сумею вспомнить,забыть , успеть И найти,где дрожит прицел И зашить всё вскрытое. Мертвецам Безразличны набат и смех. А во сне гноится лицо отца, И улыбка ширится в пол-лица Отражением души прорех ...Словом, это была обычная наша стычка. Ничего особенного, но именно после этого меня и вызвал в кабинет Заветов.Вначале ничего худого не было. Он разглядывал меня как коллекционную игрушку: словно подбирал в какую коробочку засунуть. Я не испытывал к нему ни хорошего, ни плохого. Пытался казаться смелым, попросил кофе с молоком и тремя ложками сахара (потом даже с коньяком). Кофе с коньяком мне,конечно, не дали. А с молоком сварили - и он был невероятно вкусным. Я шутил, улыбался и молился Лешему об одном: чтобы он не увидел как трясутся мои руки на одеяле, потому как мне на самом деле было до невозможности страшно, потому как вспоминался Ксандер Кристианович. А потом он нащупал одно из того, что я боялся и, видимо, определил для меня нужную коробочку.Он вычислил, что я боюсь, когда мне причиняют боль. И подумал, что боюсь я самой боли. Молча кивнул в сторону шкафа, из-за которого торчали самые концы розог и широко улыбнулся. - Значит розги для вас не новость? Это же просто чудесно. Сразу ясно, что это не будет трагедией, верно же? - он насмешливо смотрел на меня и качал головой, - вы хотите знать свое будущее наперёд, Яр Одихмантьевич, но так не бывает. Но сразу скажу, что на данный момент поощрять мне вас не за что абсолютно. Но посмотрим, что будет дальше. Так что предлагаю вам готовится ко всему. Очень интересная игра, так ведь?Это снова был кабинет. Снова розги. И слово “игра”. Мама смотрит из угла. Сквозь прозрачные колбы. Сквозь шоколадные орхидеи. На маме синее платье в белый горох.“- Можно мне к маме,дядечка?Мама играет, деточка. В одну интересную игру.Из дома несется протяжный воющий хрип”.От Антония Валерьяновича пахнет табаком. Он курит, и на меня идет дым. Я просил всех, и они выходили. Еник, Кай, Анис. Не курите при мне, пожалуйста, не курите при мне!Он пахнет табаком. Он хочет насильно причинить мне боль. Он ИГРАЕТ.С мамой играли. Распухшее лицо.переломанные ноги, багровые следы пальцев на груди.Ксандер Кристианович играл. Диван, розги на столе, задранная юбка - хорошо, что вовремя смогла ударить.В медкорпусе играли. Белые лампы и пахнет горьким.В какую игру вы хотите поиграть со мной, Антоний Валерьянович? Как именно вы сломаете меня? Как вы меня изувечите: внутри или снаружи?Тогда он отпустил меня. Отпустив, сказав, что играет. И я знал. Знала. Что его надо бояться.Потом он на что-то ругался. Грозил. Придирался. Кричал из-за яблок. Марк Антонович обещал что защитит меня. Марк Антонович говорил, что со мной ничего не сделают ни за что. А со мной жил страх. Что игра вот-вот начнется.Я не боюсь боли. Я убедил их всех, что боюсь. Но я живу с ней: с коленями, с шрамами, с памятью об операциях. Я умею терпеть. Но, если убедить, что плохо переносишь и слабый хлопок, тебе не станут делать худо всерьез. Я могу стерпеть затрещину на самом деле. Я могу стерпеть укол. Стекло в руке. Удар ребром ладони о стол - я так учусь выносливости. Я почти уверен, что смогу вытерпеть и когда стегают прутьями. Я боюсь не боли. Насилия. И насилие -это далеко не только то, что от меня хотел Ксандер Кристианович. Насилие - это когда ты беспомощен, никуда не денешься и с тобой творят, что угодно против твоей воли. Нарочно. Хладнокровно. И получают удовольствие от этого Насилие - это то, что впервые случилось со мной в пять лет. Насилие - это игра. Я могу стерпеть наказание. Но со мной нельзя играть. Этого я действительно очень боюсь…Я не могу сказать, что я ненавидел Заветова до августа этого года. Боялся - да. Сильно. До приступов и обмороков. Его обещания “игры”. того, что сопутствовало играм в моей памяти: холодного ехидного тона, табачного запаха, мнимой ласковости в обращении (он и в ярости говорил мне “вы”).Я не хотел ему дурного и уж тем более смерти. Просто держался подальше. А потом случился пожар…Бывает, когда тебе не хочется жить. Свинцовая пустота. 10 августа я вдруг понял, что очень устал и мама не зря зовет меня каждую ночь. Я заснул днем. От лекарств. Мама снилась. Снилась плохо. Опять синяя. С черными дырами поперек груди. Голая совсем. Я стою на озере,на льду, без ничего. В одних ботиночках. И меня трясет,так что зуб на зуб не попадает. А сзади тени. Черные. Длинные. И я понимаю,что они ко мне. За мной. А мама на том берегу. В елях. Ели синие. И мама синяя,как ели. Только сквозь дырки в ней дальше лес видно. И она зовёт:"Иди ко мне. Тебе никогда больно не будет". И я пытаюсь,но ботинки скользят. Они не мои. Мамины. Большие. А мне пять лет,я до них не дорос. И я поскользнулся и падаю. Коленями о лед. И крови до того берега,и больно,и тени нагоняют,и я кричу... Так и проснулся. От крика. Проснулся и вспомнил. Что болят невозможно колени. И что к Евгену придет Сахир… С Сахиром у нас прошлой ночью случилось странное. Мы переспали. Он не любил меня. Я - его. Это было с его стороны, чтобы успокоить меня после кошмара. С моей - от одиночества и тоски по любой ласке. Но, так или иначе, он был первым человеком в моей жизни , с кем я так сблизился, и от этого делалось странно. Потом они с Еником демонстративно обжимались при мне и так же демонстративно отгоняли. Я пытался их поцеловать, и Сахир ушел, Еник кричал на меня, было худо, и пришла одна простая и очевидная мысль: меня никто не полюбит никогда, и это пора заканчивать. Свечи не было, но я помнил, где Еник хранит спички - верхняя полка шкафа.Я вытащил коробок спичек, найденный в шкафу. Поджёг, точно играя,спичку, смотрел как она полыхает,как огонь подбирается к пальцам.-Тттак сссвечи зззажигают,- сказал сам себе,еле сдерживая слезы боли-Вввсе ннначалось тттам. ССС ооогнем. Иии кончится Я подошел к окну, зажег спичку, бросил,с интересом смотря на медленно тлеющую,но почти тут же вспыхнувшую всерьез занавеску. Вторую и третью зажженную спички поднес уже к одеялу на полу, осторожно,чтобы не загасить, третьей поджег небрежно брошенное Еником полотенце.-ккогда ввсе,уууже ннне ббольно. И она...Жжждет. ССО сссвечой Занавеска полыхала. Одеяло дымилось. Тлело полотенце. Я отошел к двери , задумчиво поджег новую спичку, собираясь поднести её к своим волосам. Мамочка, это не свеча, но я обязательно к тебе приду. По пламени. По пеплу мертвых птиц. Подожди, пожалуйста. Мне осталась до этого пара спичек....Я не помню, как Евген выбил коробок. Зато помню, что он не бил меня. Что сидел на полу. Плакал. Разговаривал. Потом был обморок. Пустота. Шум в голове. Потом я лежал, осознавая, что жить. пожалуй, стоит ради Еника и Аниса. Потом Еник ревел, уткнувшись в полуобгоревшую штору, а вот мне совсем не хотелось плакать. Потом я понял, что Заветов убьет меня за штору и понял, что мне срочно нужна ещё одна спичка, чтобы всё же закончить, и сказал об этом Евгену.- Сиди уже, придурррок. - зло отозвался он, - Я сам объяснюсь. Тебя сдавать не буду. Мне похуй, а ты меня сожжешь, я не ради этого с карантина бегаррррТак, я узнал, что совершенно без моих просьб Боронный согласился взять на себя поджог.Потом он ушел, а я лежал, и было худо, перед глазами плыли фиолетовые пятна, и я думал: стоит ли жить или нет? Мне хотелось чтобы кто-то обнял меня, прижал кгруди, сказал ласковое слово. Пожалуй, сделай это, я готов был лично все вымыть и вычистить, и больше никогда не прикасаться к спичкам. Но пришел Еник - алый и заплаканный, тяжело дышащий.- Так, сюда слушай. И не перебивай. Занавеску поджег я, потому что курил на окошке. Мы с тобой поругались - так и было, и я спрыгнул с подоконника, а окурок оставил. Занавеска загорелась. Тебе стало плохо. Ты очнулся и вот тут все так. ЯСНО - почти угрожающе прошипел он, - И еще. Заветов хочет тебя видеть. Кажись он за мой косяк тебя сейчас будет наказывать. Типа потому что я сразу ему не сказал откуда у меня шрамы на спине.-ччччто.-я подошёл ближе и несмело погладил Еника по щеке рукой,так будто вполне ожидал,что эту руку сейчас сломают,но тем не менее пытаясь приласкать…- Еник... Енечка... Что... -я непроизвольно закатил глаза,лицо побелело,-Что с тобой... Делали... Из-за меня…- Ничего такого страшного. Самая хуйня в том что я Сахира подставиррр. А остарррное - ну Заветов вот тебя хочет видеть чтобы узнать как все быррро с твоих сррров. гррравное не забудь где врать.По его лицу было видно, что про нестрашное он врет, но он взял вину на себя, и мне ничего не грозило. Я полз в кабинет по стене - после обморока иначе не выходило-и думал, что надо бы рассказать нашу версию побыстрее, чтобы со мной не случился нечаянно второй приступ от одного того, что я хожу вместо того. чтобы лежать. Головокружение ещё не отошло.В кабинете меня ждали. Я рассказал хмурому Заветову про мои кошмарные сны, про Еника из-за моего крика ушедшего курить на подоконник и про вспыхнувшую занавеску, и попросил сесть - стоять было тяжело, я почти падал, а он глядел на меня словно так и нужно. Я ждал, что меня сейчас отпустят. Пахло табаком. На полу под столом лежали розги. Блики горящей лампочки отражались в колбе. Кабинет немного кружился, и очень сильно стучало сердце.- Как интересно получается. Ваш товарищ не только повёл себя, как последняя скотина, но ещё и сказал, что это вы во всем виноваты. - Заветов по кабинету, заложив руки за спину.. - часто он так делает?Я смотрел на него и понимал, что то, что я боюсь, уже происходило. Он врал мне. Мне, пятнадцатилетнему воспитаннику, врал взрослый человек, директор Отряда. Он играл. Я говорил ему, что Еник не мог так сказать. Он сел рядом со мной на корточки, расхохотался, и неприятным голосом заявил, что ещё как мог. Я закрыл глаза, чтобы не видеть его улыбку. Меня уже невозможно трясло, и в глазах двоилось. От одежды с пожара пахло гарью. В этот момент я почти мечтал, чтобы он убил меня сразу, не мучая и не затягивая. -И что же теперь делать? - справился он наиграно участливо. - Евген уже понёс свое наказание - осталось ваше, верно?- Зза что? Я... я просто кричу во сне. Что в этом... ужасного?- В этом - то, что вы с этим не боритесь достаточно эффективно, конечно же. В вашем возрасте - стыдно. Но не столько за это, сколько за то, что вы были причиной сгоревших шторОн не знал о том, что на самом деле поджег я. Что я хотел умереть. Он ничего не знал о моей действительной вине. Тем не менее он издевался. Целенаправленно и холодно. По своим правилам. Его игра началась, и я был игрушкой. Фосфор на выгоревшей спичке. Он хотел мучить меня - и мучил. Пугал, отлично видя, что я боюсь. Видя моё состояние. Дай он мне сразу затрещину, я бы молча прикрыл лицо руками, сжался бы и терпел, а потом наверняка потерял бы сознание - и остался бы ужас, но вряд ли ненависть. Но он забавлялся со мной, как с марионеткой на веревочке, выбивая нужную реакцию. Я был виноват даже в том, что мне снятся кошмары, и я кричу во сне. Он давил ровно на то, что меня пугало,и это было до боли похоже на то, что делали с мамой в мои пять лет. Кажется, я даже что-то лепетал в свое оправдание. Пытался встать, хотя особо и не мог.- Сидеть! -он рявкнул на меня, словно на непослушного пса. - у вас есть 15 слов, что бы доказать мне, что вас не стоит пороть. И минута, что бы подумать. - директор резко встал и, подняв розги с пола, замер посреди кабинета.Девочек не бьют. Мальчиков бьют - даже,если с ними только что был обморок, они бледны, валятся на подлокотник дивана, от того, что у них кружится голова. Девочек не бьют. Но играют со всеми. С девочками. С мальчиками. Со взрослыми. Кровь текла у меня из носа, мешая дышать. Я размазывал её по лицу и пытался придумать слова. Они выходили неверные, и передо мной по столу с силой и свистом хлестали розгами, и от этого голова кружилась сильнее. Я просил прощения: за все, что мог вспомнить в этой жизни и считал предосудительным. Слова были неверные. Извинения тоже.Под конец я уж не мог говорить: из-за заикания и крови, стекающей с верхней губы выходил ряд нечленораздельных звуков. Игра вероятно выходила забавной. Тогда я понял, что надо сделать: если надо, чтобы было больно, я сделаю себе больно сам. Отобью руки о край стола. Только не играйте со мной! Ребра ладоней легко бились о твердое. Он глядел на это равнодушно - мои отбитые руки его занимали мало,смысл был именно в самой игре. Он желал доиграть и сделать больно сам, а потому приказывал подойти и принять удобную для наказания позу. На столе стояла колба, и,если её разбить, если полоснуть по запястью острым краем, то со мной никогда уже никто не будет играть. Было жаль, что я недоделал при пожаре - это избавило бы меня от того вязкого кошмара, в котором я сейчас находился. Мамочка, мама спаси меня.... Но разве кто-то спас тебя, когда ты хрипела в доме с задернутыми шторами?Я поднялся и повернулся спиной. Колба будет после, когда он закончит, пока до нее не добраться. Я пообещал вполне честно покончить с собой.Вы меня пугаете? - он рассмеялся,- Вы думаете это что-то изменит?Кровь из носа была уже везде. На лице. На руках. На рубашке. Кажется, даже немного на обивке дивана. Он сказал, что ему все равно - умру так хуже только мне. Я вспомнил медкорпус. Дом у железной дороги. Бродяжничество по поездам. И сказал искренне:- А хуже чем...со мной было... уже не будет... может...и хорошо, что все кончится…Кажется он буркнул что-то о том, что всегда может быть хуже. Подошел со спины. Я вцепился так крепко как мог в спинку дивана, чтобы не рухнуть после первого же удара просто от того, что не держат ноги. Почему-то мне казалось невероятно важным не упасть и не кричать. Что-то зашуршало и хлопнуло пару раз по спине. Больно не было. Было странно.Можете повернуться.Я повернулся на негнущихся ватных ногах. В руках у него были не розги - махровое полотенце.Ну что, страшно? - спросил он.Дальше я помню урывками. Кажется я хохотал. Громко, заливисто. Потом плакал, уткнувшись лицом в ладони. Игра. Забавная игра. Насилие. Игра. Насилие. Я смешной. Я игрушечный. Я…. Кровь уже больше не шла из носу. Потом он что-то говорил и требовал. Потом сказал главное: что намеревается играть со мной ещё. Усложняя правила. -В следующий раз, скажу сразу, это будет не полотенцем.Потом я,кажется потерял сознание. Потом не говорил сутки - как отнялся голос. Потом лежал с температурой трое суток на карантине. И думал: надо ли мне жить или умереть сразу, чтобы это не повторилось?На карантин приходил Марк Антонович. Я рассказал ему как все было- кроме правды о пожаре. И он уговаривал меня жить.-Вы можете стать нужным еще большему количеству людей. И даже кому-то одному единственному, для кого станете дороже всех на свете. А еще сможете завести своих детей, и быть нужным им. У вас еще масса возможностей впереди. Один Заветов не сможет испортить вам жизнь. Не верьте, что у вас нет будущего.Не знаю почему я поверил ему. Но я ничего не сделал с собой. Я вышел с карантина и жил. Но со мной жил страх. Что игра повторится. Что будет только хуже. Я не знал, что делать с этим. Иногда мне казалось, что здорово бы тоже с ним поиграть. Навести дуло пистолета: “У вас есть 15 слов и одна минута. Доказать, что вас не надо убивать”. Иногда казалось, что можно от этого избавиться, если сделать что-то в отместку. Я делал. Мы подкидывали ему тухлую рыбу в кабинет. Андрей Суковатый отвлекал, Яна достала рыбу, я сторожил, а замок взламывал и делал все Слава Катастрофический. Мы с Анисом портили замок. Однажды я бросил ему в окно камень и так познакомился со свидетелем этого - Витей Барановским, с которым мы потом не раз спали на чердаке. Я делал все правильно. Но страх не уходил. Иногда Заветов намекал мне, что поиграет ещё - только попадись. И от каждого намека становилось дурно. Я боялся попасться. Однажды, от безнадежности я пошел к Рафаэлю Юровичу и попросил его нарисовать мой предсмертный портрет. Встреча вышла скверная. Я напугал его своими снами, и он лишился чувств. Потом я долго не мог привести его в себя, бил по щекам, сильно надавил на руку, и он был от этого весь в синяках,хоть я и не хотел сделать ему больно. Потом мы сидели в обнимку на полу, укутанные в одно одеяло, он массировал мне шею, угощал клубникой и говорил что-то ласковое, а потом замазывал синяки краской, чтобы никто на меня не подумал, а я понимал КАК со мной поиграют, если вскроется, что синяки от меня. Я боялся. Все время боялся. А потом я встретил Алю Милого, который предложил украсть пистолет. И я понял одну простую вещь: если я убью Заветова, он не сможет играть не только со мной, но и с кем-то другим. Значит, я умру не зря…VIПосле росского меня опрашивала о будущем женщина из комиссии. Я сказал ей о шифрах, и о том, что хочу быть живым. Потом меня поймал Марк Антонович. Говорил много хорошего. О том, что я ему, как родной сын. Что я могу приезжать к нему в Столицу после Отряда на правах ребенка. Я уткнулся лицом в его живот и мне даже хотелось жить. Потом я собирался бежать на химию - ее отчего-то проводили на улице. Но случилась неувязка. Меня поймал Рафаэль Юрович. Он хотел со мной говорить. Он завел меня в закуток, туда, где нас двоих никто не услышит. Он был маленький, щуплый, намного ниже и худее меня, и когда он прижимал меня к стене в этом было что-то трагикомичноеВоскресенский, где пистолет? Я же знаю: его взял ты! Он говорил ещё много. О проступке. О чувстве вины. О том, что хочет знать, кто мой сообщник (он почему-то думал на Аниса). О том, что не выдаст, если я дам пистолет ему. О том, что со мной станется, если он выдаст. Я глядел на него и понимал одно: я был невероятно перед ним виноват, но пистолет отдавать ему было нельзя.В последнюю нашу встречу я совершил второй мой после ног Сахира непростительный поступок. Мы сидели с Литвиновым на полу и ели шоколад. Он говорил, что мир есть любовь. Что боли не стоит сопротивляться. Что все на свете можно простить - нет непростительных вещей. А потом сказал, что работал в медкорпусе…Воздух был густым и плотным. Воздух болел во мне. Хрупкий красивый Рафаэль Юрович. Любимая игрушка товарища Заветова. Художник медкорпуса. Он рисовал чужую боль и страх, он… Вы играли со мноЙ. играли, да??? Играли, Антоний Ввалерьнович??? А как вам понравится, если я отберу и поломаю то, что вы любите? Вашу игрушку? Вашу самую лучшую вещь-Никогда нельзя простить человека, если он тебя намеренно покалечил-внутри или снаружи.-уверенно и как-то очень нехарактерно для меня зло и живо, без обычной меланхолично вялости, сказал я,-нельзя прощать тех,кто издевается над слабыми,тех,кто любит мучить. Все остальное... Можно, наверное. И вы неправы. Нельзя простить совсем все. Это вполне доказуемо. Опытным путем.-я вдруг резко уловил только что освобожденные пальцы Рафаэля Юровича и сдавил их уже по-настоящему,так сильно,как только мог, уже явно и намеренно причиняя боль,а в запястье впился короткими,но острыми,не обстриженными,а неаккуратно обгрызенными ногтями,-вы и это простите,да? Я вас люблю. Это такая любовь. Мир есть любовь-я давил со всей отчаянной злостью,вымещая что-то во мне давно накопившееся и адресованное явно не Литвинову, просто невовремя попавшемуся под руку и запустившему неосторожными репликами какой-то тайный механизм, ранее дремавший в моем сознании,-а людей в медкорпусе вы тоже любили,да?Картинки рисовали ,как их режут, да?Они под лампой, и горьким пахнет,и белый-белый искусственный свет,и окурки в бок,и надрезы на коленях без наркоза,и ток сквозь тебя,и ты кричишь...- я запнулся и быстро поправил,-они кричат,а вы картины рисуете,да?Это красиво? Красиво?!-я довел свою вроде слабенькую хватку больного хилого существа до абсолютного предела,не обращая внимания в приступе стихийного гнева,теперь уже целенаправленного, на реакцию жертвы,-им не больно было, да? Им прощать и смириться?Простите тогда и вы,смиритесь и любите меня,-я наклонился и дышал Рафаэлю Юровичу в лицо,губы были перепачканы шоколадом,а в глазах горела почти безумная искорка,какая бывала на пике душевной боли,и резко поцеловал куда-то в угол губ,куда попал,не целясь,развозя шоколад по чужому лицу-вы вообще ничего не понимаете. Ннничего. Как может болеть. Для вас это. .. Эстетика...-Слово звучало почти как ругательство,-а ,когда ты не сопротивляешься... Когда беспомощность...Так нельзя... Это насилие. .Я против насилия!-но вы не знаете,что это. Ну,вот смотрите!Это не медкорпус. Там больнее. Это так...Условная версия. Но уже это не хочется прощать, да?! Это эксперимент. И да,вы хороший,и я вас люблю. Но нельзя быть идиотом всепрощающим. -я поцеловал еще раз, теперь уверенно и в губы,как следует целовать сверстников,но ни в коем случае не педагога,продолжая давить на пальцы,-Так это тоже можно простить,да?!Я бы отпустил его. Потому что синяков на нем было достаточно. Потому что я и правда его любил. Но он стал отвечать моими словами. С моим заиканием. Моим отчаянным: “Ннне нннадо,пппожалуйста”, - которые я лепетал в кабинете Заветова. Я мстил Заветову, и все повторялось. А потом он ответил на поцелуй. Говорил: “Не надо” и целовал. Говорил “Не надо” и сам хотел. И я целовал еще. И еще. А потом раздел его и себя. Это только ваша игрушка, да, товарищ Заветов??? Только ваша?? Вам было приятно меня ломать? Смешно? Интересно? А,если сломают то, что вы любите? Я тоже просил: “не надо”, Рафаэль Юрович, и Антоний Валерьянович меня не пожалел. Отчего же я должен прекращать? Людям в медкорпусе, которых вы рисовали тоже хотелось, чтобы все скорее кончилось...-Вы не закричите, потому что, если придут,к вам будет не меньше вопросов,чем ко мне...Ничуть не меньше. Если не больше:как спровоцировали,зачем позволили.Не сопротивляйтесь!Вы же сами так учили. Вы же сами это сделали. Я бы не решился,не говори вы такого, не целуйся так здорово. Никто не виноват кроме вас!и простите меня...Все можно простить, не правда ли?И это тоже. Тренируйте навык всепрощения.После я плакал, а он был спокоен. Я не знаю: хотел ли я того всегда, но явно не хотел, чтобы все было так. Потом он спросил: достаточно ли он расплатился за Антония? И приказал мне убираться к Лешему. Я ушел, и каждую минуту ждал, что меня вызовут к Заветову. Но меня не вызывали… А сейчас он прижимал меня к стене и требовал пистолет.Я не знаю, кто это сделал,- повторил я.Он опять прожигал меня насквозь взглядом. Я вышел из здания и побежал на химию. Я безнадежно опаздывал на урок к человеку, которого собирался убить.На уроке не происходило ничего толкового. В том числе и химии. Выбрали старостой Потемкина. Заместителем зачем-то меня. А после урока, когда я собирался идти на географию к Себастьяну Олеговичу, Слава Катастрофический за шиворот оттащил меня за гараж. там уже находились двое. Анис и Аля. Нас окружали человек восемь.Воскресенский, на тебя лежит донос от представителя комиссии, - я сразу без пояснений понял, что речь идет о Гришке, - Воскресенский, где пистолет??? Мы вас будем бить ногами, пока вы нам не расскажете.Земля кружилась. Они найдут пистолет. Все зря.Все. Было уже все равно. Обморок нахлынул внезапно. Очнулся я почему-то на руках у Марка Антоновича, который тащил меня прочь.-Яр, а теперь расскажите мне правду.Сагалову я врать не мог и рассказал всё. О пистолете. О причинах кражи. О нашей идее.-А теперь идем к комиссии. Повторите им. Вам ничего не будет, обещаю.Я понимал, что все-таки будет. Но понимал и другое: Марк Антонович никогда не лгал мне. Меня отвели к ним. К серьезным людям в костюмах. Там был и тот, в кожаном пальто. Его называли Кварц. Я повторил все, вплоть по рассказ про 15 слов и одну минуту. Они сочувственно кивали.Что теперь со мной станется?Ничего не станется,- я вспомнил, что про этого человека говорили будто бы он отец Славы Катастрофического- А товарищ Заветов не будет меня бить за то, что я сказал?Скорее, - серьезно заявил отец Славы, - после того,что вы сказали, это мы будем бить товарища Заветова.И я пошел в сопровождении Марка Антоновича на урок географии. Теперь я особенно хотел увидеть Себастьяна Олеговича. Но его не было. И урока не было. Был тот самый человек в кожаном. И рассуждения об идеологии. Я говорил все как положено. А в голове билось одно: нет, нет, пожалуйста! Себастьян Олегович!! Не мучайте его!!! Не надо...как маму… Убейте его сразу, пожалуйста!!! У него тонкие кости - не обращайте внимания на это. У него тонкие черты - на это не обращайте внимания тем более… Пожалуйста, не играйте с ним!!! Убейте сразу….После урока репетировали. А после репетиции ко мне подошел Летов. Я как-то никогда не откровенничал с ним. А нынче он хотел поговорить. Он говорил, что мне надо жить. О прежнем Отряде, где он работал, который я не застал. О том, что я умный, и у меня большое будущее, но больше так делать нельзя. О том, что он готов помочь. Уговаривал пойти к Заветову и попросить прощения. Обещал, что пойдет со мной и не даст, чтобы со мной играли. Я отвечал, а про себя думал, что к Заветову идти придется. Другого выхода не было. Но не извиняться. Просто сказать, что я сделал и зачем. Пусть знает. А там… Страшно почему-то не было. Играть он при Летове не решится. А, если будет просто бить не играя, я постараюсь выдержать, а там.глядишь, упаду в обморок и полежу на карантине. Отчего-то жалко было Алю - жальче, чем себя. Мы пошли, и с нами пошел Анис. Со мной пошел, чтобы я не боялся. Сказав, что хоть его там не было, он был бы третьим - позови мы его. Он,кажется, был обижен, что мы все держали в тайне…Нас завели не в кабинет, в учительскую. И там был Марк Антонович. Это сразу намекнуло, что все,наверное, может быть плохо, но не страшно. Заветов разрешил мне сесть и не вставать - это было хорошо,потому что боль колени едва только не взрывала. Говорил Аля. Каялся. Искренне. Он был не из тех, что врет, это всегда меня в нем притягивало. Потом дали слово мне Я сказал про пистолет, про то почему так сделал. Я смотрел в пол и не вставал. И говорил вежливо,но резко. Я тоже не хочу врать. Я не раскаиваюсь ни в чем, Антоний Валерьянович. Я не жалею о том, что сделал, Антоний Валерьянович. Я вас ненавижу, Антоний Валерьянович. Я не могу сказать это в лицо. Так поймите по моему тону. По позе. По словам в конце вместо положенного и ожидаемого “Готов принять любое наказание” -“Делайте со мной, что хотите”. Заветов сверлил меня взглядом. Видимо опять прикидывал. Для прежней коробочки в коллекции я уже не годился. Куда теперь?Вы хотели напугать меня, Воскресенский? У вас получилось.Нет. Не напугать. Я хотел убить вас. Но здесь и сейчас, без доступа к пистолету и уже без шансов его достать, я хочу быть живым. И выйти из этого проклятого Отряда. Потому я не стану врать. Я не умею врать. Я просто промолчу.Сагалов и Летов глядели на меня и улыбались. Заветов дал понять, что нам с Алей не будет ничего. Вообще ничего. Он слишком занят. Ему пора в медблок. Я смотрел ему вслед, чувствуя как назревает смех. Я неплохо поиграл с комиссией, Антоний Валерьянович? Вы теперь боитесь последствий, да? Я тоже умею играть, да? И можно всё, если извиниться?Яр, если вам плохо - говорите мне. И, если хотите набить морду Заветову. говорите тоже мне. Я разберусь,- как-то очень радостно сообщил Марк Антонович.Потом мы играли ту несчастную пьесу, где я якобы убивал Энгельмана, и все прошло неплохо. Потом был ужин. А после ужина Аля позвал меня под дерево. Меня одного. Без Аниса. Мы лежали в листве, держась за руки, и было уже темно. В небе прямо нам в лицо светили белые прожилки созвездий. Нависало наше дерево, тихо пели сверчки. Жесткие слегка курчавые волосы Али щекотали мою щеку. Аля болтал без умолку, голос у него был звонким и отдавался в ночной тишине эхом.Мы будем живыми, никого не убьем, выпустимся из Отряда, уедем вместе...Было все равно, что он говорит. Просто хорошо находиться с ним рядом, чувствовать его дыхание.-И знаешь… Вот Боронный говорил, если девочка нравится, её надо целовать,- он замялся и выпалил.- А ты мне очень нравишься…Звезды мерцали. Ветер холодил кожу. Меня не убили на спектакле. Меня не избили за гаражом. Меня не выпорол Заветов. Меня не арестовала комиссия. Меня не узнал человек в кожаном плаще. Меня не предали друзья. От меня, узнав, что я сделал, не отвернулся Марк Антонович. Я лежала на земле с человеком, знавшим мою тайну. В тишине. В прохладе. Под вечными звездами. Живая… И я хотела прикасаться. И маски не былоТак целуй меня...Мы перекатились на бок. Губы скользили. Он был не первым, с кем я целовалась. Но первым с кем целовалась по любви и с добровольного согласия обеих сторон. Потом мы трогали друг друга,где могли. Потом лежали в объятьях. Потом смеялись. Потом целовались ещё. Потом пошли за руки в корпус, что-то мурлыча.VIIУ корпуса мне крикнули, что вроде бы меня искал Сагалов. Но пока я думал как выбраться к Марку Антоновичу, меня сгреб за шиворот и потащил в комнату Боронный.Собирай вещи, ты тут больше не живешьЯ послал его к Лешему. Я не собирался отсюда уходить. Это была моя комната. И в ней жил Анис. От Аниса я никуда не уйду. Еник вопил. Кай глядел исподлобья. Пришел Свердлов и просто наблюдал. Я сказал, что никуда не уйду. Анис обещал всех зарезать, если меня выгонят. Я плакал на коленях у Али. Вокруг мельтешили люди. Марк Антонович, Рихтер, Заветов, Свердлов, что они все вообще делали в нашей комнате? Со мной была истерика - весь день аукнулся срывом. Я лежал на коленях у Али и всхлипывал. Потом я,кажется, пытался драться с Боронным, но Марк Антонович нас растащил. Потом из нашей комнаты съехали Боронный и Неспящий, а въехал Аля, мой Аля, с которым я буду вместе жить… Мы целовались ещё. Потом Аля ушел писать стенгазету. А я просто сидел на подоконнике и болтал ногами. Отходил от происшедшего. Тогда-то он ко мне и подошел. товарищ Кварц. Человек в кожаном плаще. Тот,кто держал меня, когда пытали маму. Тот, кто перебил мне колени.Никуда не уходить с этажа!Я побледнел. Анис рядом вздрогнул. Только что подле нас обсуждали, что куда-то исчез Фей Энгельман. И сейчас человек в черном обращался ко мне… Я как прирос к окну. А потом они пришли. Он и Гришка. И почти силой уволокли меня в комнату.Посреди комнаты как-то обособленно стоял стул. Было сразу понятно: для меня. Я сел и Гришка обнял меня за плечи. И ласково, и сразу ясно было: чтобы придержать.Узнаешь? - Кварц держал в руках мой зашифрованный дневник.Я пролепетал,что узнаю. Откуда они его взяли? Я давно уже его прятал у Сагалова. Неужели обыскивали комнату Марка Антоновича?Что тут написано?Это мои личные записи. О друзьях. Ничего плохого.Им нужен был ключ. Они подозревали меня в том, что я шифрую что-то контрреволюционное. Они хотели забрать у меня мой код. Последнее, что у меня осталось от мамы.-Я уже слышал, что код - часть тебя, - шептал на ухо Гришка,- Скажи ключ, и ты будешь жить, - и крепче стискивал руки на плечах.Первый удар по коленям,наверное, был не очень сильным. Но я закричал, и в дверь скреблись, и я понимал, что это Анис, и было страшно, что его тоже втащат в комнату. Потом Кварц заговорил опять, и он помнил меня. Ту,настоящую меня. Пятилетнюю девочку в его руках. Он рассказывал Гришке историю меня и мамы. Когда-то они играли с мамой, а теперь собирались играть со мной. Они включили Кармину Бурану. Громко, чтобы заглушала мой крик. На кровати лежало оружие. А ещё то, что вероятно предназначалось мне, если я буду молчать.Если ты скажешь ключ, то,может, ты не просто выживешь. Государству нужны мальчики,хорошо понимающие в шифрах…- голос Кварца был вкрадчивым.Второй удар по коленям был больнее. Музыка играла достаточно громко, и объятья Гришки были железными, потому что я вырывался.. Дверь распахнулась. Заглядывал Заветов. Он видел моё белое искаженное криком лицо, и взгляд у него был нервный. Ему замахали руками и заставили выйти. Откуда-то возник Катастрофический-старший. Он внимательно наблюдал, что со мной делали.Скажи код, и ты останешься живым. Твоей маме тоже предлагали...Мамочка, прости меня. Мамочка, наверное, я предатель. Но болят колени, и столько разного лежит на кровати, и Гришка обнимает, и никто не придет на помощь… Я сказала им ключ, мамочка. Я расшифровала им все. Я объяснила принцип шифрования.Тебе задание, - распорядился Кварц, - Ты должен за час написать еще три шифра, с устройством кода не как у этого. Но живым ты будешь точно. Я обещал.Я вышел из комнаты. Кровь запеклась на рубашке - я и забыл о вырезанных вчера шрамах и боли от них, и о крови, время от времени выступающей на свежих ранках. Болели ноги - кажется, у меня на коленях синяки и ссадины. Я шел по стене. А потом стена пропала. Обмороки они всегда внезапные. Я привык…Поднимать меня пытался Рафаэль Юрович. Но куда ему - маленькому и тонкому… Потому отволок меня в комнату Заветов. А потом пришли двое. Сложнолиц и Рихтер. Люди, которые принесли бумагу и ручку. Потому что обморок не причина отменять задание с шифром. И час идет… Я писал. Быстро. Отчаянно. Рядом сидел белый как мел Анис.Воскресенский просто пишет когнитивный тест, - сказал РихтерАнис молчал. Он знал о маме. Он слышал мой крик в комнате. Он понимал… Шифры я сдавал Катастрофическому-старшему. Ему же объяснял принцип. Он долго и как-то внимательно разглядывал меня сквозь очки.У вас большое будущее. мальчик. У вас все будет хорошо. Большое будущее...Я стоял у своей комнаты и бился головой о косяк. Не знаю зачем.Они отпустили меня, - повторял я автоматически, - Они отпустили меня…Тебя отпустили, а Себастьяна Олеговича расстреляли, - со слезами сказал Анис.Мне было все равно откуда он знает. Потому что это правда. Географический кружок. Теплые пальцы на моих висках. Улыбка Кайсарова. Его покалеченная рука -протез в черной перчатке и целая и невредимая - моя. Себастьян Олегович, один мальчик никогда вас не забудет…Аниса не было. Никого не было. Был косяк. и я о него бился. И пустота. Взрослый друг…. Они не играли с вами? Пожалуйста, пусть хотя бы не играли…Что с вами, Воскресенский?Рафаэль Юрович стоял напротив и глядел, как я ударяюсь о дверь головой.Они меня отпустили, - зачем-то оповестил я и его, -Болит. Внутри болит.О,это что-то новое, -проговорил он насмешливо, но в глазах его мелькнуло странное выражениеЯ же не жалуюсь, - сказал я резко и отвернулся к косяку. Не было сил ни просить яблока, ни просить прощения.Я и не говорю,что жалуетесь, - произнес он мягко. Постоял немного и побрел вглубь коридора.Рафаэль Юрович! - окликнул его я, - Вы меня ненавидите? - не знаю, зачем я это спросил. Может, чтобы начать сильнее прикладываться к косяку.Нет, -сказал он тихо.Больше мне ничего и не хотелось слушать… Пришел Аля, оторвал меня от двери. Мы сидели и болтали. После меня позвал товарищ Свет на долгое обследование и дал мне положительные характеристики. А потом меня позвал Гришка.Тебе не надо делать глупостей. Как с тем пистолетом. Прятать его при членах комиссии - айяйяй! А вообще готовься. Твои шифры заинтересовали товарищей. Поедешь учиться. я обещал тебя вытащить из Отряда - вот и вытащил! - он подмигнул и похлопал меня по плечу. Я помнил его железную хватку на допросе. Но улыбался в ответ. Я хочу быть живым. Просто живым. И надо использовать все шансы…Я отошел от него, уже сильно хромая. Хотелось лечь и уснуть. Но меня опять взяли за руку. Это был Рафаэль Юрович. Серьезный, со сжатыми губами.ПошлиМне уже безразлично было куда он меня ведет. Хоть к Заветову - рассказывать о моем “простите, любите меня и не сопротивляйтесь”. Но он просто привел в их общую с директором комнату. Ту самую, где мы с Алей взломали замок и нашли чемодан с пистолетом. Усадил на аккуратную, чисто убранную кровать.Рассказывай.Я почему-то и не переспросил о чемОни меня отпустили. Они и не сильно били. Пару раз по коленям.Онини…- и тут из меня хлынул поток слов.Я заикался. Я плакал. Я говорил о допросе. О том, как умирала мама. О моих покалеченных коленях. О человеке, которого я узнал и который узнал меня. О том, что ненавижу себя и прошу прощения. Он не перебивал. Он пересел на пол и держал меня за руки, время от времени поглаживая пальцы. От него пахло яблоками. Лицо у него было кукольно-серьезное.-А в медкорпусе я никого не рисовал. Я сам под лампами лежал, как и ты,-сказал он спокойно, - Зря ты сердился…Я смотрел на него и плакал. Уже молча. Захлебываясь виной. Своей болью. Его болью. Он достал откуда-то конфету и вложил мне в ладонь. Желтый леденец на палочке.Ешь. Вкусное. Для храбрости. Тебе полезно сладкое. Это лучше яблока, - он смотрел и словно намекал, что вновь работают наши правила, но мне не хотелось играть, потому что яблоки,наверное, тоже были плохой игрой.Рафаэль Юрович, простите меня…Я давно тебя простил, - сказал он тихо и честно, - Мир есть любовь...Я выходил из комнаты, сосал желтую конфету, и чувствовал, что будто что-то новое нарождается во мне. Понять бы что…Арестовали его через полчаса. Его, Суковатого и Заветова. Новым директором Отряда назначили Сталь. Завучем - Марка Антоновича. А их увели. Товарищ Кварц и Гришка уводили Рафаэля Юровича. Я бежал следом, сколько мог. Хромал, спотыкался, но бежал. Я не проводил ТУДА Себастьяна Олеговича. Рафаэля Юровича - проводил. У него белая кожа, на которой легко проступают синяки. Он нежный и хрупкий. Пожалуйста, не играйте с ним… Не делайте ему больно! Я бежал и задыхался. И знал одно: я больше никогда никому не буду мстить. Я не знаю: правда ли этот мир любовь. Но в нем есть Анис. Аля. Марк Антонович. Рафаэль Юрович, который меня простил. Был Себастьян Олегович, отдавший за меня руку. Енька Боронный, который сейчас ненавидит меня и не хочет жить в одной комнате, но который когда-то пошел под розги, чтобы спасти меня. И я не хочу ни с кем играть. Никому делать больно… И я хочу быть живым, просто, чтобы помнить о них.За корпус не пустили люди с оружием. Я глядел из-за стеклянных дверей, как Рафаэль Юрович уходит под конвоем. Как розовая рубашка мелькает у ворот. Слезы капали за воротник, я их слизывал с щек.В комнате был Аля. Я молча лег ему на колени, зарылся в них лицом. Рядом уже спал Анис. Потом мы с Алей целовались. У нас была ещё целая ночь. На улице что-то грохотало. Я очень надеялся, что феерверк…Меня забрали из Отряда учиться на шифровальщика через четыре дня. Гришка не обманул. Марку Антоновичу я писал письма, он отвечал, и скоро мы встретимся в Столице. Ни Аниса, ни Алю я с тех пор не видел. И я понятия не имею, что случилось с Рафаэлем Юровичем. И мне приходится делать вид, что я не знаю, что Себастьяна Олеговича не перевели в другой Отряд, а расстреляли…VIIIЯ в безопасности. Да, я ношу маску. Но это лучше, чем каждый день ходить на эксперименты в качестве подопытного. Я помню всех. Пожалуй, ни о ком кроме Антония Валерьяновича я не могу сказать абсолютно плохого. Они не играли со мной. Я помню экспериментальный Отряд №13, где я был третьей девочкой Отряда, при том, что в Отряде их числилось две. Я учусь шифровать, и ещё пригожусь Всероссу. Мои шифры вытащили меня на поверхность. Я не хочу мстить и не хочу убивать. Даже Антония Валерьяновича. Если он больше никогда не станет играть со мной, пусть живет как хочет,если он ещё жив-то. Я не простил его и никогда не прощу, но делать ничего больше не буду - Рафаэлю Юровичу это не понравилось бы. У меня теперь хорошие лекарства и мама почти не снится. Но каждое утро я просыпаюсь не от крика. А от пьяняще острого ощущения. Я больше не в экспериментальном Отряде. Я живая…. Живой….