1 часть (1/1)

— Тебе надо срочно подтягивать анатомию, — заявил мой наставник и коллега Рихард, бегло просмотрев несколько моих недавних работ, которые я принёс ему на критику и теперь боязливо косился на них, переминаясь у стола в его мастерской. Критика, даже самая дружеская и справедливая, действовала на меня удручающе. Недостатки работ бросались в глаза, словно красные запрещающие знаки. А я, ещё вчера восхищавшийся ими, не понимал, как Рихард умудряется находить в них что-то красивое.Рихард взял в руки одну из моих летних акварелей в размере стандартного офсетного листа. По качеству бумага, на которой я нарисовал двух обнимающихся женщин на фоне жёлтого неба, не сильно отличалась от писчей. Бо?льшие масштабы просто пугали меня, а на дорогие материалы я жалел денег. Рихард, спускавший все деньги от продажи картин на холсты и масляные краски, понять меня не мог. Как и не понимал, отчего я не желаю изучать анатомию, а иду к совершенству самым трудным путём. Путём создания множества неудачных картинок. В голове-то я всё представлял очень чётко, но стоило мне попробовать воплотить идею рисунка в жизнь... Нет, я получал огромное удовольствие от рисования и любил свои работы. Просто анатомия у меня хромала. На обе ноги. Пусть даже на первый взгляд мои работы выглядели очень даже академично. — Без анатомии ты никогда не сдвинешься с этого уровня, — заключил Рихард, последний раз оглядывая моих женщин. Тусклый свет январского дня, падавший из панорамного окна — самое то для мастерской настоящего живописца — делал его симпатичное курносое лицо серым и некрасивым. Работать с освещением я никогда не любил и не умел. Светотени, полутона — непонятно мне это было. Я просто затемнял участок там, где, как мне казалось, это было нужно.— Если бы я ещё знал, как эту самую анатомию подтягивать, я бы с радостью, — мрачно проворчал я в ответ, бросая косой взгляд на портрет женщины, одетой в одно лишь боа из розовых перьев. Правая рука её непропорционально заканчивалась на уровне бёдер. Эту ошибку я заметил, когда вносить правки было уже поздно, хотя срисовывал с фотографии одной актрисы бурлеска. Но срисовать можно тоже плохо. В остальном эта акварель в половину стандартного листа казалась мне восхитительной. Но по сравнению с картинами Рихарда, коими он заставил всю мастерскую, мои почеркушки меркли, как звёзды на утреннем небе, когда из-за горизонта показывается Солнце. Впрочем, акварель рядом с маслом всегда выглядит удручающе. А я был акварелистом. — Как?! — истерически воскликнул Рихард, аккуратно укладывая мои жалкие работы на стол. — Мы в каком веке живём? Сейчас столько обучающих видео на Ютубе, туториалов... В конце концов, книги по анатомии для художников есть в любом книжном! Или ты хочешь отправиться в художественную школу, чтобы рисовать черепа и натюрморты?— Ты сам говорил, что референсы из интернета не спасают положения, — отозвался я, чувствуя, как уныние всё сильнее охватывает меня. — Видео с Ютуба мне тоже не помогут. Ты же помнишь, какие у меня были глаза, когда ты объяснял контрапост. К сожалению, я не только плохой художник, но и очень тупой. И вообще, от этих разговоров мне делается только хуже.Рихард только руками развёл. Наверное, хотел сказать, если я не подниму свой уровень, меня вышвырнут из городской ассоциации художников. К счастью, я не профессионал. Так, самоучка-любитель, ни с того ни с сего решивший пробиться в живопись. И то, что я был самоучкой, портило мне всю карьеру.Когда я стоял в коридоре и проверял, надёжно ли уложены акварельки в папке, Рихард догнал меня.— Может, тебе стоит заняться абстрактной живописью? — он жалобно приподнял тонкие брови и спросил, останавливаясь в дверях.Я растерянно уставился на него, и так и застыл с ботинком, который собирался надеть. Давай, друг, докажи мне, что я не гожусь в художники, добей меня. Устроить на листе хаос из красок любой дурак может. А если снабдить картину ещё и пояснительной запиской с глубоким смыслом, то и обеспечить себя по гроб жизни. Нет, спасибо.Рихард понял смысл моего взгляда и, вздохнув, потянулся за своей курткой. Понимаю — сейчас он проводит меня и всё объяснит. Как будто не видит, что разговаривать мне больше не хочется.— Я понимаю твоё презрение к абстракционистам, — подхватил свою оборванную мысль Рихард и хлопнул дверью квартиры. — Я просто предлагаю. Подтягивать анатомию ты не хочешь. Я не прошу тебя стать пейзажистом, потому что ты этот жанр терпеть не можешь. Хотя твои пейзажи с зелёными небесами и фиолетовыми деревьями мне нравятся.— Натюрморты тоже не советуй, — угрюмо усмехнулся я, оглядывая мокрый двор и уходящие в серовато-белое небо невероятно живописные чёрные деревья. На фоне неба их тоненькие веточки, причудливо изогнутые, напоминали прожилки на мраморе. Жаль, у меня банально не хватит терпения, чтобы тщательно изобразить эти тончайшие веточки.— Так вот, почему именно абстракционизм? — Рихард бесцеремонно отвлек меня от этого графичного пейзажа. — Напомню тебе, что с композицией и цветом ты дружишь больше, чем все художники ассоциации, вместе взятые. Не знаю, кто научил тебя так круто строить картины — ты же ничего не заканчивал — но мне кажется, это от Бога. Про цвета тебе все говорили. Ты обращаешься с ними смелее, чем Матисс. Помнишь твой портрет Фриды Кало? Я бы в штаны наложил от мысли положить рядом оранжевый и малиновый.— Но на этом портрете я бессовестно укоротил ей руку, — поспешил я напомнить.— Так я к чему и клоню. Если бы в твоей живописи оставить только цвет и композицию, ты был бы абстракционистом не хуже Кандинского! А хороших представителей этого жанра сейчас днём с огнём не найдешь. Тем более у нас в ассоциации.О да, я знаю, что художники со всего города тащат на осенние и весенние выставки. Пейзажи, такие подробные, будто их рисовал бухгалтер, портреты детей, старух, жён — людей с настолько обычной внешностью, что скулы сводит. Не обходится без обнаженных женских тел, нарисованных подробно, но без души — сидящие у окон натурщицы казались грубо вылепленными из пластилина. Я, весьма чувствительный к женской красоте, смотреть не мог на эти картины. А мимо натюрмортов просто старался пройти как можно быстрее. Ведь всё, что я видел на множестве выставок, было написано в натуральных блеклых тонах, с кучей подробных, но ненужных деталей, и освещено скупым сероватым светом. Больше всего эти художники стремились к реализму. Меня они не понимали в упор. Все, кроме Рихарда. Мой друг, бывший типичным представителем городского общества художников, тем не менее попадал на все выставки — или это я чего-то не понимал в искусстве. Он хотел писать так же смело, как я — все художники ассоциации были никудышными колористами — но моя анатомия доводила его до белого каления.— Абстракция — это повод попробовать себя в масляной живописи, — продолжал Рихард, словно не мог взять в толк, что разговоры об искусстве отбивают у меня всякое желание рисовать. — А то ты всё акварельки рисуешь, как школьник. У тебя же такая шикарная медуза маслом была! Вот, чистейшая абстракция! И продаётся хорошо!— О деньгах я думаю в последнюю очередь, — оборвал я его восторги. — Всё, что ты говоришь, звучит соблазнительно. Но моё призвание — фигуративная живопись. И не только потому, что люди, несмотря на кривую анатомию, получаются у меня лучше всего. Я подумаю над твоим предложением, может, и попробую чего понять в анатомии. Но на самом деле мне нужен натурщик.— Натурщик? — неверяще переспросил Рихард. — Кто же сейчас прибегает к их услугам? И почему натурщик? Ты же рисуешь только женщин.— Потому, что хочу научиться рисовать мужские тела, — бесстрастно отчеканил я. — Ты разве не знаешь, что мужчины у меня получаются хуже всего? А женщин и так слишком много эксплуатируют в искусстве.— Так ты бы с себя рисовал, — Рихард окинул меня взглядом, явно намекая на то, что с моим сложением я могу позировать сам себе. Да, природа одарила меня атлетическим телом, но какая от этого радость, если я всегда старался изобразить совершенно другой типаж? Это я и объяснил Рихарду, пока мы шли мимо парка, тонущего в тающем снегу. Я тяжело вздохнул. Признаваться в любви не так волнительно, как попытаться донести до коллеги, почему академические натурщики — не твоё.— Мне нужен натурщик среднего роста, с невнятно развитыми мышцами, стройный, но склонный к полноте. У него должны быть небольшие ступни, тонкая талия и женственные бёдра, — чувствуя, что голос предательски дрожит, словно я сознаюсь в чём-то очень постыдном, признался я и добавил, опасаясь глядеть Рихарду в глаза:— Это, если хочешь знать, мой идеал.Рихард отреагировал удивительно спокойно. В необычных формах моего идеала, который я и представить толком не мог, не то что нарисовать, он не нашёл ничего странного, но крепко задумался и замолчал, глядя себе под ноги. Я ждал вердикта, опасливо поглядывая на коллегу. Если мне не поможет даже рисование с натуры, что же... Я всё равно не брошу искусство. Ведь это не моя профессия, как у Рихарда, а безобидное увлечение. Такое же, как коллекционирование марок. На первом месте у меня музыка. Что есть музыка, как не чистейшая абстракция? Поэтому я и откинул предложение Рихарда заняться абстракционизмом.— Слушай, — наконец подал голос Рихард, продолжая буравить глазами асфальт, — а спроси этого шведа твоего. Мне кажется, он вполне подходит под описание твоего идеала.Я поперхнулся. Швед, о котором говорил Рихард, вместе со мной писал музыку и в живописи понимал ровно столько же, как вегетарианец в антрекотах. Петер знал о моём увлечении живописью — мы были достаточно близки, чтобы я осмеливался показать ему свои работы. Но о моих рисунках отзывался снисходительно, будто разбирался. Скорее всего, мой стиль ему просто не нравился. Да и помимо всего прочего, Петер принадлежал к породе людей равнодушных, которым ничто не мило и не интересно. Проще говоря, ему на все было насрать. Мировоззрение у него было такое. Поэтому я на наплевательское отношение к своему хобби не обижался. В свою очередь, Рихард мою музыку любил, следил за нашим блогом в Instagram и прекрасно понимал, что живописью я только балуюсь. Но где он тогда мог видеть Петера, кроме как на фотографиях в блоге? Круги моего общения не пересекались. Всё, кто понимают богемную среду за синтез кино, музыки, живописи и прочего, городят полнейшую чушь. Хотя... В пачке, которую я принёс Рихарду на разнос, один портрет Петера был. Я рисовал его не с натуры — по фотографии.— Я видел его на осенней выставке, — ответил Рихард на мой безмолвный вопрос. — Ты тогда ещё выставил ту двусмысленную картину с кларнетистками и нарисовал им всем одно лицо.— Да, помню, — глухо отозвался я, с сам вспыхнул. Господи, какой позор... Акварель с обнаженными девушками, играющими на кларнете, я планировал как основу для обложки нового сингла. Идея нарисовать им всем лицо Петера была бредовой, но забавной. В принципе, как и наша музыка. Но одно дело — ржать над порисульками в студии звукозаписи, и совсем другое — узнать, что твой коллега метит в художники. Если в среде живописцев есть графоманы, то Петер наверняка посчитал меня именно им.— Подожди, — я спохватился, вспомнив, что Петер носит исключительно мешковатую одежду. — Как ты его сложение разглядел?— У меня художественное образование, всё-таки, — словно извиняясь, пожал Рихард плечами. — Я могу разобрать человека по костям одним взглядом. А тебе надо этому ещё научиться.— Ясно. Но идея хорошая. Думаю, после того, что мы с Петером вытворяли вместе, он не откажет мне позировать.— Я верю в тебя и буду ждать твоего шедевра, — Рихард улыбнулся и замер на углу улицы. Дальше мне надо было идти одному.Петер ждал меня в пивной на углу. Все деловые переговоры он предпочитал вести за кружкой пива. Я догадывался о его проблемах с алкоголем, но не возражал. Рядом с ним быть трезвенником казалось мне просто невежливым. В конце концов, я видел Петера не так часто, чтобы спиться.Измеряя улицу широкими шагами, я всё думал о предложении Рихарда. И как я сам до этого не додумался? Круг общения у меня большой, но никто из него не хотел, чтобы его рисовали. Кроме одной прекрасной женщины с кудрявыми белокурыми волосами, которая невероятно любила золото и стразы. Я тоже очень люблю всякие блестящие вещи. Особенно золотую гуашь.Петеру нравилось, когда я его рисовал — чего скрывать, он был просто без ума от рисунков своих фанатов. Отмечая его в Instagram на постах со своими рисунками, я постепенно выяснил, что графику Петер не любит. Ему нравилась живопись, причём такая, когда есть и колорит, и необычный фон — словом, чтобы всё было по-настоящему. А так как его фанаты акварелью рисовать не умели, он постил в сториз мои рисунки. Мне кажется, если бы я нарисовал его маслом в полный рост, Петер остался бы в восторге. Но дальше погрудных портретов я не продвигался. И то, все эти портреты я рисовал с фотографий — маленькая такая хитрость, чтобы мои беды с анатомией были не так заметны. Мне стоило сначала научиться рисовать лицо Петера, а затем переходить к телу. А лицо у моего коллеги было, мягко говоря, необычное.Обладатель необычайного, единственного в природе типажа сидел за столиком у окна, всецело погрузившись в изучение пивной кружки. Ещё не подходя близко, я окинул взглядом его стройную фигуру, пытаясь понять, как это Рихард так умел раскладывать людей по костям. Мне это пока не удавалось, ведь на Петере, как всегда, было что-то мешковато-бесформенное. Но мне понравился его резко-отточенный профиль на фоне видневшейся из окна серой улицы. С освещенной стороны распущенные волосы Петера казались серебряными.Наконец, он заметил, что я стою рядом, и великодушно заказал мне пива. Похоже, однажды я с ним всё-таки сопьюсь. Пили мы по-шведски — не чокаясь, но пристально глядя друг другу в глаза поверх кружек. Глаза у Петера были карие — по крайней мере, мне они всегда такими казались. Терпеть не могу карие глаза. Их обладателям невозможно заглянуть в душу. Но при этом я признавал, что будь у Петера глаза голубые или серые, гармония его черт разрушилась бы, как картина с неправильно построенной композицией. Композиция у лица Петера была идеальная — я понял это только сейчас, когда решил внимательно его рассмотреть. Всё же, мне этого человека приглашать позировать. Кто знает, вдруг он станет натурой для будущего шедевра?Петер говорил о музыке, чуть путаясь в словах — он ещё не настолько хорошо знал немецкий, чтобы говорить со мной на равных. Я внимательно слушал — впрочем, рядом с ним лишний раз я рта не открывал. Понимали мы друг друга плохо — английский, в отличие от немецкого, подразумевал множество вариантов перевода, и я, хоть болтал сносно, постоянно путался в словах Петера. Петеру приходилось ещё труднее — так как на встречи он приходил либо уже пьяный, либо надирался в процессе, под конец наших встреч я не мог выжать из него путного слова. Петер терял грань между английским и шведским, нес чепуху и беспомощно смотрел на меня, когда я пытался спасти ситуацию наводящими вопросами. Пока он был ещё относительно трезв, и мне не приходилось напрягаться, чтобы понять его. Он говорил о том сингле с кларнетистками, а я исподволь рассматривал его, не разрывая зрительного контакта. Взгляд у меня был тяжелый, и, судя по тому, как Петер отворачивался и опускал глаза, я его смущал. А я пользовался возможностью рассмотреть его поближе.Многие наши фанаты называли Петера некрасивым — не спрашивайте, откуда я это знаю. В такие моменты я закипал от ярости, а эстеты оправдывались, будто красота Роберта Паттисона более всего приближена к золотому сечению, а у Петера сечение не пойми какое. На мой взгляд, у вампира из "Сумерек" слишком много бровей и слишком мало мысли в глазах. Никто не соглашался признать, что у Петера настоящий патрицианский профиль. В греческие параметры вписывался лишь его нос. И то, этот божественный точеный нос с широко вырезанными нервными ноздрями портила едва заметная горбинка. В остальном же нос был идеален. Особенно когда Петер наклонял голову. Но из этого ракурса заметным становился ещё один чувствительный изъян. Знаете эту тень под нижней губой, которую рисуют, когда хотят передать объём подбородка? Так вот, при ярком освещении у Петера под губой расплывалась некрасивая бесформенная клякса. Верхняя челюсть его сильно выдавалась вперёд, отчего аккуратный подбородок казался несообразно маленьким по сравнению с остальной лепкой лица Петера — круглого, с высокими скулами. Рассеянный свет скрадывал этот недостаткок. Поэтому для портретов я выбирал те фотографии, что были сняты при естественном сером свете. Хотя, мне нравятся люди с неправильным прикусом, а глубокая ямка под губой кажется мне особенно трогательной чертой. У античных героев челюсти безупречно прилегают к друг другу, радуя взгляд стоматолога, но не меня. На мой взгляд, классическая красота и так слишком массивна. Ей не хватает изящества. А вот в моём "некрасивом" коллеге изящества было ровно столько, сколько нужно.Гармония — вот показатель красоты, а не эти ваши академические сечения. Мне в детстве говорили, что красивой может быть только античная красота — всё, что выходит за её пределы, можно смело считать уродством. Я, наверное, в красоте ничего не понимаю, если смотрю с удовольствием на всех людей — особенно на девушек. Девушки вообще красивые существа. Очень люблю рисовать их. Мужчины какие-то плоские, а у женщин есть всякие привлекательные выпуклости, которые совсем несложно передать светотенью. Поэтому я и думал о натурщике с небольшим лишним весом — полные тела в принципе лучше мне удаются из-за их объёмной формы, не знаю, как по-другому объяснить. Кости прорисовывать — слуга покорный!Петер крепко обхватывал стеклянную кружку — руки у него были небольшие, но сильные. Из-за того, что одни руки он не закрывал одеждой, я долгое время считал его худым. С толку меня сбивали лишь периодически полневшие щёки, неизменно сверкающие ярким румянцем. В самом деле, зачем мне к коллеге присматриваться? Смущать его этим? Я злился на себя за невнимательность и поспешно исправлял это ужасное допущение. Кивая в такт словам Петера, я незаметно оглядывал его. К счастью, куртку он расстегнул, давая проследить очертания плавно вздымающейся груди — я очень удивился, что коллега отнюдь не был плоским. И хотя водолазка на Петере была как всегда больше нужного, мягкая выпуклость брюшка не ускользнула от моего ошарашенного взгляда. Петер и лишний вес — эти понятия, пусть и радовали, но казались совершенно несовместимыми. Если Петер идеален так, как я думаю, милая моему взгляду пухлость должна уравновешиваться формами бедер и зада. Иначе я буду искать другого натурщика. Попросить Петера раздеться здесь я не мог. Оставалось любоваться его лицом, обрамленным длинными каштановыми волосами. Но я не жаловался. Мне нравилось смотреть на Петера так же, как на луну в ясную ночь.Он говорил, а я следил, как шевелятся его необычайно резко очерченные для мужчины губы — словно кто-то решительно обвёл их по краю острым карандашом. Ярко-красные, не пухлые и не тонкие, своими чувственными изгибами они производили впечатление кокетливых, словно бы их отняли от милого женского лица. Но кокетливость этих губ прекрасно сочеталась с формой небольшого острого носа и игривым изгибом тонких бровей. Если сильно набелить Петеру лицо и уложить его прекрасные волосы на старинный лад, он мог бы играть придворного в какой-нибудь костюмной мелодраме из времён Франсуа Буше.Он замолчал, чтобы пригубить из своей бездонной кружки, и зажмурился от наслаждения — на мгновение морщины избороздили его высокий круглый лоб, но тут же исчезли. Петер открыл глаза и быстро оглядел меня — ему было невдомёк, с чего это я так внимательно на него пялюсь. Боясь раскрыть свою тайну раньше времени, я уткнулся взглядом в складку на переносице — Петер часто хмурился, и эта морщинка появилась у него раньше других. От переносицы взгляд метнулся к недоуменно приподнятой брови — понятия не имею, как люди умеют так ловко обращаться со своим лицом. Петер жить не мог без того, чтобы не корчить рожи — но мне больше всего нравилось, когда его безупречное лицо сохраняло спокойное выражение, хоть и ненадолго. По правде сказать, не люблю, когда люди кривляются — только потому, что с передачей эмоций на рисунке у меня беды такие же, как с анатомией. По эмоциональности мои персонажи недалеко уходили от покойников. Я ненавидел рисовать широкие улыбки, лица яростные и брезгливые — те, где требуется рисовать эти уродливые складки вокруг рта. Зато мне хорошо удавалась печаль и влюбленность — чувства, где все силы лица устремляются к глазам. Но на большинстве рисунков глаза моих людей получались пустыми и мертвыми — такими, как у меня. Глаза Петера пустыми не становились даже в моменты жуткой усталости — а так как в Lindemann большая часть работы лежала на нём, от мешков под глазами ему было не суждено избавиться. Но странно — из-за этих самых мешков и теней вокруг них глаза Петера, круглые и небольшие, казались несколько крупнее. На широких веках Петера не было никаких сложных складок, над которыми бьешься как рыба об лёд — потому что если глаза получаются непохожими, то рушится всё сходство. Глаза и губы, как я выяснил — самая сложная часть человека. У той моей прекрасной знакомой губы были очень пухлые, похожие несколько на подушки — страшно вспомнить, как я вылизывал их кисточкой, стараясь передать объём и ничего не испортить!Про коллегу же я смело мог сказать, что природа трудилась над ним с любовью — настолько каждая линия в его лице дополняла другую. И плебеи, которые придирались к внешности коллеги, не могли понять простой вещи — красивые составляющие лица Петера в сочетании давали странный эффект. К этому лицу надо было приглядеться, распробовать каждую черту. Вот только не все наши фанаты — художники. А даже если среди них есть любители порисовать, то в портретной живописи они разбираются меньше меня. Некоторые даже имели наглость критиковать мои рисунки в самых нецензурных выражениях! Ну ничего, однажды я подтяну анатомию, научусь передавать пространство и объём... Тогда я нарисую такую обложку к синглу, что все просто упадут! Я нарисую на этой обложке Петера. Обнаженным. И, пожалуй, на оливковом фоне. Вот это будет концептуально!Я улыбнулся и ласково взглянул на Петера. Да, передо мной сидело совершенство.Мы оба замолчали. Петер медленно потягивал своё пиво, я смотрел за окно, где на белом небе кружился мелкий снег. Смотреть на коллегу я боялся — ведь озвучить просьбу нужно было именно сейчас. Пока он не допил и не ушёл. Но неловкость сдавливала горло. Я жевал копчёные свиные уши, как резинку, а сам мысленно обдумывал композицию будущей картины. Надо было что-то сказать насчёт замечаний Петера о новом сингле, но вместо этого я спустя невыносимо долгую минуту молчания решил начать волнующий меня разговор издалека:— Можно тебя попросить кое о чём?Чёрт, кажется это звучало слишком заискивающе. К счастью, Петер был не из проницательных.— Да?Мне снова перехватило дыхание. Пауза опасно затягивалась. Брови Петера вопросительно поползли на лоб.— Ты согласен мне позировать?Господи, неужели я это сказал? Кажется, действительно сказал, если Петер тихо переспросил:— Что, прости?— Позировать, — все больше сомневаясь в успехе идеи, объяснил я, — ну, я хочу нарисовать тебя. С натуры.— А, так бы и сказал сразу, — Петер немного расслабился, но по-прежнему сидел со скрещенными ногами. Типичная поза знаменитости — открытая линия контакта, беззащитная грудь, и при этом ноги положены одна на другую. Я тоже часто сидел так.— Это займёт совсем немного времени, — я решил, будет нелишним предупредить его. — Я быстро рисую.На самом деле, я боялся, что Петер опять найдет отговорку — он это любил. Однако в его тёмных глазах появился любопытный огонёк. О, я знал — Петер всю жизнь мечтал быть нарисованным с натуры! Поэтому он быстро допил пиво и согласился идти со мной. Щурясь от летящего в лицо снега, мы шли ко мне домой. Петер как-то был у меня в гостях, но по тому, как он внимательно хмурился, оглядывая родные мне улицы, я догадывался, что во всей этой истории с позированием он чувствует какой-то подвох. Я молчал, пытаясь обдумать композицию будущего шедевра, который обещал Рихарду, и мысль нарисовать Петера обнажённым становилась всё более и более неотвязной. Я сдавленно улыбался в шарф, как бывает, когда не в том месте и не в то время вспоминаешь что-то смешное. Нарисовать Петера в его обычном прикиде значило порушить весь замысел. Я уже видел, как напишу его обнажённое тело прозрачным розовым тоном, а фон сделаю густой, пастозный — возможно, даже гуашью для большей выразительности. Сочетать несовместимые материалы я обожал. Да и прием со смешиванием гуаши и акварели был знаком мне по тем самым кларнетисткам. Только тогда гуашью я рисовал тела, чтобы они вышли ещё более сочными и объёмными.Мысли Петера витали гораздо ближе к земле — переступив порог моей квартиры, он растерянно сморщил свой великолепный нос и спросил:— Это и есть твоя мастерская?— А ты ожидал увидеть мольберты, палитры, рулоны холстов и картины размером шесть на шесть? — усмехнулся я, разматывая шарф. — Раздевайся и проходи ко мне в комнату.Было ли это счастливой случайностью, или хитрыми кознями Дьявола, но Петер понял меня буквально. Он разделся догола. Я, расставлявший на столе свои коробки с акварелью, чуть не разлил воду из стаканчика, когда увидел, что на Петере нет ни-че-го. Прикрываясь ладонью скорее ради приличия, а не из смущения, он стоял в темном проёме двери, и его тело, залитое теплым электрическим светом, действительно оказалось розовым — как я и думал. Волосы он отбросил за спину, и я видел изящную линию его плеч — не слишком широких, но и не узких. От плеч к кистям вились серые узоры татуировок. Обычно вместо них я рисовал абстрактный цветочный орнамент. Петер не возражал — его собственные татуировки были слишком причудливы.Некоторое время мы молча пялились — именно пялились — друг на друга. Петеру было неудобно изображать рукой фиговый листочек — он устал горбиться и выпрямился, отводя руку. Я же поспешил перевести взгляд куда-нибудь повыше и схватил карандаш. Когда в руках что-то было, я чувствовал себя увереннее.— Встань сюда, — указал я на простенок между кроватью и шкафом. Обои были серые. Не самый подходящий фон, ну да ничего, драпировками я никогда не пользовался — их мне заменяла фантазия. Петер идеально вписался в этот длинный серый прямоугольник. Он развернулся лицом к окну и опустил голову — прекрасный ракурс. Но чёрт, он переместил весь вес на одну ногу. Контрапост. Если я запорю линию плеч, то над моими рисунками будет смеяться весь Instagram.— Очень хорошо, — пробормотал я, садясь за стол, и вежливости ради решил поинтересоваться:— Тебе удобно так стоять? Не холодно?Петер покосился на всё ещё пустой лист офсетной бумаги в половину стандартного и снова обратил к окну задумчивый взгляд. Прекрасно. Безупречно. Я взял карандаш и неуверенно стал намечать очертания головы. Рисовал я всегда со лба. А почему на офсетной бумаге? Если честно, акварельную я не любил. Это не бумага, а лунная поверхность. Карандаш цепляется за каждый рубчик, и линия выходит неровной. А лишних линий у меня в процессе получалось всегда очень много.Перенося в двухмерное пространство трехмерные формы моего коллеги, я больше смотрел на него, чем рисовал. И странно — смущение приливало к лицу, когда я задерживал взгляд на мягкой груди или на трогательно выпуклом брюшке. Краем глаза я огладил линию стройных и аппетитных бёдер, сочные очертания зада. Изящные тонкие лодыжки и небольшие ступни совершенно очаровали меня. Да, это был мой идеал. Это то, что я хотел и не мог найти в академических натурщиках.Мне казалось, будто я смотрю на Петера слишком часто и стесняю его этим, и без того напряжённого в непривычной обстановке. Но я ошибся. Он грелся под моим полным обожания взглядом, словно кот на солнцепёке. О, друг мой, я даже и не знал, что ты настолько любишь внимание. Или любишь себя, если позируешь для меня обнажённым?Я старался рисовать быстро и аккуратно, лишь бы не истрепать тонкую гладкую бумагу до дыр. Но увы — когда рисунок обрёл окончательное сходство с незаметно потягивавшимся оригиналом, кое-где на белом листье появились некрасивые лохмотья. Ничего страшного — пусть этот рисунок станет эскизом к большой картине. Я отложил карандаш подальше и взялся за кисть. Сначала лицо, фон оставлю напоследок — хотя обычно делаю наоборот. Не в силах побороть старую привычку, наношу на всё тело слабый охристо-розовый тон. Цвет кожи он передавал идеально. И пока краска подсыхала на лице размером чуть меньше фаланги большого пальца, я, своей любимой жженой сиеной, почти не разбавленной, закрасил волосы и нанёс сверху ещё несколько мазков жженой умброй, чтобы подчеркнуть линии прядей. Обожаю рисовать волосы. А у Петера они ещё и такие красивые.Петер нетерпеливо вздрогнул, хоть и умел надолго замирать в одной позе. Ничего, фон я закончу без него. А пока поспешно размазываю сиену вокруг коричневых точек глаз — это будут тени. У сиены в моем наборе роскошный густой цвет и одно ужасное свойство. Она невероятно быстро впитывалась в бумагу, и надо было уметь реагировать с такой же скоростью, чтобы успеть сделать размывку. Вы не поверите, но на офсетной бумаге возможно сделать размывку! Да, вот так я, самоучка, набил руку. На акварельной бумаге мне слишком легко и неинтересно работать. Мешки под глазами и небольшой аккуратный подбородок получились великолепно. Даже жалко пририсовывать козлиную бородку, которую Петер так лелеял. Чувствую, обидится он на меня за это ужасное допущение.Надо иметь очень твёрдую руку и острый глаз, чтобы обозначить капризные очертания губ густым мазком моей любимой алой. С лицом окончено. Сиеной намечаю границы теней на руке, спрятанной за спину, руке, стыдливо прикрывающей пах. Долго облизываю кисточку, беззастенчиво разглядывая острые линии локтей и плавные — бёдер. Петер определенно знал о своей красоте, иначе бы не стоял здесь так горделиво и не разрешал бы мне любоваться собой. Определенно, широкую одежду он носил явно с каким-то умыслом — не хотел, чтобы простолюдины радовались на это чудо природы?Пятно жёлтой охры разлилось на груди под ключицами. Нежно кладу бледно-розовое пятно на правую часть живота, обращенную к свету, чтобы подчеркнуть форму груди. Вот как передавать объём, если нельзя рисовать с контурами?У Петера круглое брюшко, совсем небольшое, но мило нависающее над темным пятном лобка. И при этом в тени — полукружия выступающих рёбер. Странное и прелестное сочетание.На удивление грамотно ловлю красно-коричневый оттенок выдвинутого вперёд колена и голени второй ноги. Блик на румяном колене совершенно как живой. Даже не верю, что могу так хорошо рисовать. Может быть, Петер даже не сморщит нос при виде моего рисунка. Это будет победой.Три рыжевато-коричневые точки — соски и мягкая впадина пупка. Почти готово. Или нет. Ещё слишком блекло. Несколько заключающих штрихов сиеной, подчёркивающих границу между руками и животом — вот теперь красота. Намечаю татуировки короткими серыми мазками. Ведь главное — не точность деталей, а общее сходство. Портрет должен быть узнаваем. А Петера узнать очень легко даже на неумелом рисунке самоучки.Остался только фон. Но это потом. Я облизнул кисточку в последний раз и отложил рисунок на край стола, давая Петеру его рассмотреть. Он шевельнулся, любопытно вытягивая шею, а я заметил, что кисть, прикрывавшая главную интригу рисунка, вышла совсем невнятно. Надо быть да Винчи, чтобы нормально рисовать руки. Ну, что поделать, не могу я без косяков. Но в остальном... Я доволен! Очень доволен! А Петер?Склонив голову набок, он внимательно рассматривает акварель. В своём успехе я не сомневался, но от пристального взгляда Петера, совсем не похожего на взгляд ценителя живописи, мне делалось не по себе. Я, только что радовавшийся удачно схваченному сходству, приготовился услышать приговор. Но Петер, не отрывая глаз от рисунка, тихо произнёс:— Я хочу, чтобы ты нарисовал меня так ещё раз.