1 часть (1/1)

Он жил не в пролетарском государстве,а в монастыре собственного духа. Он не боролся с режимом. Он его не замечал. И даже нетвердо знал о его существовании.Сергей Довлатов. "Ремесло"—?Я не уеду. Не хочу. Не могу. Не имею права,?— говорит Бродский, закуривая очередную, уже сотую, наверное, за вечер, папиросу. —?Я не тумбочка, чтобы меня можно было вот так упаковать и выкинуть из страны.—?Зато они имеют все полномочия на то, чтобы выслать тебя насильно,?— отвечаю я, привычно тянясь за пачкой, но взглядываю на спящую Катю,?— и отдергиваю пальцы. —?Ты уже был несколько раз в ШИЗО и один раз в психушке,?— будет и второй, и третий. Зачем ты помогаешь органам делать их работу?Катя ворочается, сонная, у меня на руках, Иосиф забирает ребенка, не выпуская, впрочем, дымящую папиросу, перекатив ее в уголок тонкого рта. Я хочу выдернуть папиросу или хотя бы попросить, чтобы он ее выкинул,?— но мне важнее услышать, понять, почему он не уедет сам, что его держит в стране, которая уже давно записала поэта в списки ?тех, о ком не помнят?.—?Тише, спи,?— шепчет Бродский моей дочери. Катя вздыхает, а он продолжает.—?Видишь ли, Сережа, ты смотришь на вещи просто: тебя выгоняют?— ты уезжаешь. Ты признаешь, что все действия органов связаны с тобой, ты признаешь их реальность. А я не понимаю, какое отношение вся эта травля имеет ко мне, человеку и поэту,?— правда. Не понимаю. Они создали себе мифы о враге?— и убивают писателей, поэтов, художников, считающихся… как это… диссидентами, вот. Они убивают нас, убивают культуру,?— а мы признаем, что они правы, сбегая из страны. Я не предлагаю идти на баррикады,?— я просто не хочу уехать так, когда мне скажут. Просто потому, что они выгоняют не Бродского, а какого-то несуществующего ниспровергателя строя, который не имеет ничего общего с моими стихами. Я же просто пишу, понимаешь? Я просто делаю то, без чего я не существую, не могу жить, не могу ощущать себя плот-ным, телесным, – слово ?плотным? Иосиф растягивает.—?Плотным? —?переспрашиваю я. —?Ты-то никогда не будешь плотным…—?Да, Сереженька,?— от слова ?плоть?, а не в значении ?располнею как тетя Фира из Одессы?. Просто когда я пишу,?— я чувствую свои пальцы, я чувствую свои глаза, я чувствую, что я дышу и чую мир носом, легкими, что этот мир проникает в меня,?— а я рассказываю о нем, а мир это видит, читает и продолжает поступать в меня, а я опять рассказываю, а он… Ну, ты понял.—?Я понял,?— круговорот мира и Иосифа в природе неразделим. Но ты можешь заниматься этим из-за рубежа,?— там безопаснее.Иосиф смотрит на меня, как на дурака,?— глаза расширятся, тонкий нос подергивается, даже короткие рыжие волосы на минуту, кажется, встают дыбом. Но он не злится, а я не обижаюсь: у Бродского такая привычка, когда он объясняет вещи, очевидные ему, тем, для кого это совсем не очевидно.—?Сережа, если я буду писать, основываясь лишь на своих воспоминаниях, на запомненных мной ощущениях России,?— это будет халтура. Воспоминания уже внутри меня, они переработаны мной,?— а мне нужна свежая струя, свежие поступления от вселенной, понимаешь? Таков закон любого творчества. Эмигранты?— несчастные люди, они всего боятся, а я не хочу всего бояться. Я хочу сохранить то единственное выжившее, что у нас осталось,?— язык. Это наше самое мощное и живое орудие. И, наверное,?— последнее. Если мы все уедем, оно истончится, исчезнет, как призрак.Он нервно подергивает плечом. Я забираю у него Катю и говорю:—?С языком ничего не случится, а вот с тобой?— запросто, как и со мной, как с любым из нас. Я не хочу, чтобы последнее место, где мы с тобой встретимся, будет у крыльца Лубянки или в окне психбольницы. А до этого дойдет, если не уехать сейчас. Всё, что нужно для творчества, у тебя есть, и это твоя голова и твой талант. Здесь ты просто сыграешь в ящик, как и остальные, как Давид… Я не вижу смысла умирать раньше времени, только и всего. Впрочем, решать тебе.Бродский закуривает папиросу, вытаскивая ее из-за уха.—?Я не уеду,?— повторяет он. —?Не могу. Если я уеду, то не смогу вернуться.И в эту минуту весь он?— неправильный, худощавый, рыжеватый, со слишком тонкими для нас, грубиянов, чертами лица, со своим изящно изломанным носом и капризными, изящными губами,?— кажется мне таким родным, таким моим и вечным, ?навсегдашним?, что я принимаю одно-единственное решение: хватать Бродского и Катю, мчаться в мою квартиру, к Лене, собирать нехитрые пожитки, красть поддельные еврейские паспорта,?— и уезжать, уезжать к чертовой матери, не рассуждая о ?круговороте мира через нос Бродского?, не приводя объективных аргументов, на которые Иосифу было плевать.Двое мужчин и девочка на руках?— больше ничего мне и не было нужно в тот момент. Ну, и папироса в уголках губ Иосифа.Пожалуй, это было правильным решением, по-настоящему правильным,?— и в тот момент мне было плевать на семью, Лену, даже маму, плевать на друзей и журналистов, плевать на полупьяные танцы в мастерских знакомых художников, плевать на всё, кроме Кати и Иосифа. Плевать было на то, как мы уедем без документов или по краденым, плевать было на то, что о нас подумают,?— не объяснять же испорченным духом подпольной информации о сексуальной революции, что это не имеет ничего общего с телесным, что это выше и правильнее, что, когда два духовно родных человека берут и уезжают вместе,?— это нормально, это верно, это правильно.Но я не сказал. Я просто вытянул папиросу из своей пачки и засунул еще одну за ухо Иосифу,?— для симметрии.Я ничего не сказал. Не знаю до сих пор, почему. Может, потому, что испугался, привычно испугался ответственности. Может, потому, что знал свою неспособность к спонтанным поступкам,?— драки и отъезд в Таллин не в счет, потому что в Таллин была попутная машина, а я в тот момент был абсолютно один и всеми послан, даже собой лично.Всеми, кроме водителя Гриши, который и отвез меня туда.Наверное, я струсил,?— уезжать с Бродским и собственной дочерью было не самым простым делом. Мало того, что нужно было уговорить Иосифа подумать разумно и все-таки уехать, так еще нужно было убедить Лену отпустить с нами Катю,?— она бы точно не согласилась, как любая разумная мать.Я струсил, и я это знал. И Бродский это чувствовал,?— наверное, поэтому он постоянно отклонял разговоры про свой отъезд, потому что знал, что я говорю неискренне, как посторонний доброхот, а не как настоящий друг.Но в тот момент мое желание было настоящим,?— однако оно сгорело, как обломок метеорита в небе, который мы принимаем за падающую звезду.Все-таки люди идиоты: кому еще в разумной вселенной придет в голову доверять свою судьбу обломку космического мусора, загадывая желание при виде хвоста пламени и пепла? Мы сами сливаем свои желания в мусорный бак, а потом еще удивляемся: а почему, вот же была звезда, я загадал желание, я сделал все правильно?В том-то и дело, что неправильно. Когда ты чего-то хочешь, ты не гадаешь на звезды. Ты звонишь издателю, слышишь очередное: ?Может, следующую напечатают, а это мы не можем напечатать, прости, Сереж, ты же знаешь…?,?— и псевдосожалеющий вздох на другом конце провода,?— а ты берешь бутылку коньяка и идешь на квартиру знакомого художника. Там ты напиваешься и вместе со всеми обсуждаешь своего издателя, техреда и обстановку в России, где губят таланты.А потом вы говорите про эмиграцию,?— и из угла слышится картаво-протяжное:—?Никуда я не уеду,?— не просите и гоните, и у них не получится меня выставить.Бродский. Вечный Бродский. Вечно картавый Иосиф, гениальный по своей сути, талант во плоти, кристаллизация сути таланта.Конечно, это была любовь, конечно, я любил его больше, чем просто друг. Но Бродского все любили именно так?— страстно, больше, чем просто знакомые, больше, чем собутыльники, больше, чем друзья, и ревновать я не имел права,?— Иосиф не принадлежал мне, он вообще никому не принадлежал, кроме своего творчества.Мы не были с ним похожи, мы не были ?душой, разрубленной на части и потерявшейся во тьме?,?— но Бродский скоро стал частью моей жизни, без него я себя даже и не помню.Двое мужчин и ребенок. Один самолет. Два паспорта. Две небольшие сумки вещей. И свобода,?— далекая, непонятная, но, наверняка, существующая, иначе нам просто незачем жить, незачем надеяться на эмиграцию.Ну вот что мне тогда помешало? Катя на моих руках? Вечная папироса в углу рта Иосифа? Замечание прошедшей мимо тетки: ?У вас ребенок замерзнет?? Что?Только моя трусость. Другие называют это разумным решением и целесообразностью, а я отвечаю сам себе: нет, Сережа, ты струсил. Инстинкт самосохранения подсказал тебе, что в случае совместного побега с Бродским ты будешь решать все вопросы?— добывать еду и места, одежду, договариваться с чиновниками, с русской колонией в Нью-Йорке, отбиваться от поклонников и поклонниц Иосифа, объясняться с его любовницами.А сможешь ли ты, Сережа? Потянешь ли ответственность за двоих,?— нет, за троих, потому что Катя?— ребенок, пусть умный и самостоятельный, но?— ребенок, за которого ты несешь ответственность по факту рождения.В общем, прав был Бродский: эмигранты?— несчастные люди, потому что они всего боятся. Я всего боюсь. Хоть пока и не уезжаю,?— но уже боюсь.Не боится, пожалуй, только Лена. Просто она ждет, что я проснусь, возьму себя в руки и увезу их всех в Америку.А нет?— она сделает это сама. И я это знаю: моя жена всегда находит выход,?— чаще всего там, где был вход.Развод со мной и эмиграция, Катя?— с ней, я?— в коммуналке мамы, на старом диване с бутылкой водки.Пить и забыть о том, что они уехали.Пить и забыть о том, что Бродский тоже уедет, пусть и через несколько психушек, выпихнутый из страны, вырванный из своей реальности.Но это все будет потом. А пока Лена и Катя со мной.И Бродский. Рыжий Бродский, картавящий Бродский, до безумия, до чертиков гениальный Бродский, весь сотканный из не-советского, не-нашего, постороннего и потустороннего,?— будто случайно забредший в нашу эпоху безземельный, разорившийся граф.Наверное, это любовь, просто не стоит ему признаваться. Пусть вес остается, как есть: встречи на квартирах у знакомых, таких же вечно похмельных непризнанных гениев, прогулки по ночному Ленинграду, сидения в кабинке режиссера, где Иосиф озвучивает польские фильмы, подхалтуривая по вечерам.Признаться в любви?— это нисходящая метафора, а быть рядом, оставить, как есть,?— восходящая, и не спрашивайте, почему: любое признание?— пошлятина, а Бродский не заслуживает нашей пошлости, моей пошлости.Просто на какой-то момент я почувствовал родную душу в этом упрямом гениальном еврее, хоть и знал, что мы бесконечно разные.Как бы там ни было, пусть мы встретимся там, где нас если не признают, то хоть поймут,?— нас, пьяных, одиноких, обездоленных гениев.—?Холодно,?— прерывает мои размышления Бродский. —?Дай папиросу, пожалуйста,?— мои закончились, а стащить у художника Шолома я не успел.Я протягиваю ему коробку, он смотрит на меня?— и на минуту усмехается своими вечно грустными глазами:—?Как бы там ни было?— пока меня еще не выставили. Пока мы все вместе, и да, мы все живы,?— мы, кого так ненавидят редакторы и хозяйки квартир, филантропы и их любовницы, режиссеры театров и организаторы выставок. Пока мы еще справляемся…Он грустнеет, а я спрашиваю:—?Ты не знаешь, где можно купить куклу?— большую, немецкую, с красивыми волосами?—?Нет,?— кивает Иосиф. —?Спроси у Давида,?— у него есть две знакомые финки, может, они знают,?— у них фарцовки полно,?— и глубоко затягивается миллионный, наверное, раз за вечер, и неизвестно какой за всю его жизньМы идем по пятнадцатиградусному морозу, я тихонько покачиваю Катю,?— и понимаю, что шанс предложить единственно верный, пусть и безумный, план совместного побега упущен.Мне становится грустно: всё в этом мире бестолково.А когда через неделю милиционеры убивают Давида, сбив его на машине,?— затихает и Бродский с его ?мы все живы?. Он начинает о чем-то задумываться, я надеюсь, что он все-таки уедет раньше, чем его еще раз посадят. Не хочу потерять его в тюрьме или с порезанными венами в кабинете, – кровь капает на рукопись с очередным ?Отказ?. Только не Иосифа.Снег падает, и мы идем,?— двое мужчин и ребенок, или,?— так будет вернее,?— двое больших детей и один маленький.Когда-нибудь ты уедешь, Иосиф,?— тебе повезет, ты не умрешь в застенках Лубянки или спеленутый рукавами смирительной рубашки. Но это будет позже.Когда-нибудь уеду и я,?— но это случится еще позже.Мы все или уехали, или спились, или угодили в тюрьму, или умерли,?— мы, кто считал себя единственным светочем правды про Россию, рассеялись по свету, как в свое время еврейское племя, нас разметало, как песок. И, получается, мы были едиными только внутри нашей искалеченной запретами и лагерями родины.Мы одни, и всегда были одиноки, просто нам казалось, что мы?— одна сила и одна идея. Но про себя мы знали, что нет, не одна, что мы умело врем друг другу, маскируя наши настоящие лица.Система врала нам?— мы врали системе и друг другу. Мы все были квиты.А потом мы сбежали в эмиграцию, где и распалась эта изолгавшаяся общность.Эмигранты?— трусы, прав ты, Иосиф. Трус и я.