1 (1/1)
Наверное, если просто сесть и посчитать все с самого начала, то многое станет понятно.Наверное, если найти точку отсчета и двигаться от нее вперед, то где-то там петляющая и запутанная дорога станет хоть немного более четкой, прямой и сносной. Наверное.Только руки все равно трясутся, в очередной раз смазывая ровную дорожку кокаина в непонятную пыль. Руки трясутся, она волосы назад пальцами зачесывает и хочет разрыдаться. Так по-идиотски, но это поможет, наверное. Вцепиться пальцами в собственные голые коленки и рыдать, пока трясти не начнет уже от этих рыданий.Когда ей исполнилось хер пойми сколько, но еще слишком мало, чтобы она осознавала собственный возраст, Люци постоянно искала маму. Кажется, искать маму она научилась раньше, чем ходить или даже ползать. И то ли она изначально была никчемной и бесполезной, то ли мама просто потрясающе хорошо пряталась, но найти ее так и не удалось.Быть единственной девчонкой в семье, да еще и самой младшей, могло показаться не такой уж и плохой идеей, если только у твоего отца не протекшая крыша и возведенные в абсолют фанатичные идеи. Ей было нельзя иметь куклу — потому что через глаза Дьявол заберет ее душу. Ей было нельзя иметь плюшевого медведя — потому что через глаза Дьявол заберет ее душу. Ей было нельзя даже забрать машинку у одного из старших братьев. Нет, у машины нет глаз, но Дьявол все равно заберет ее душу за воровство. И так за все.В пять уже нельзя было плакать. В пять, когда ей очень сильно хотелось заплакать от синяка на коленке или несправедливости, надо было убегать и прятаться за самого старшего из братьев. Он был на пятнадцать лет старше и мало вообще был на нее внешне похож; в свои пять Люци никак не могла уложить в своей голове то, что родными их делает исключительно отец. Но Михаилу можно было пожаловаться на папу, наказавшего ее за недоеденную кашу и упавший на пол кусок хлеба. Ему можно было пожаловаться на ссадины на коленях. И он гладил ее по голове, внимательно слушал и обещал никогда-никогда не говорить папе.Только папа все равно почему-то узнавал, а ее снова наказывали.Снова и снова, пока слезы просто не заканчивались.Весь ужас начался в шесть, она это точно помнит. Хорошая такая точка отсчета, но держаться за нее совершенно не хочется. Ужас начался в шесть лет, когда отец решил, что она слишком взрослая, чтобы жить в одной комнате с братьями. В шесть она уже перестала искать маму, но небольшая комнатушка с одним окном почти под потолком пугала просто жутко. Потому что тени шевелились и надвигались на нее. Потому что из-за стены кто-то кричал, а женский голос умолял не делать этого. Потому что тогда и начались первые кошмары.Она честно пыталась спать одна. Клала руки поверх одеяла — и неважно, что ладони иногда замерзали просто ужасно; отец всегда проверял, чтобы ее руки перед сном лежали поверх одеяла — и зажмуривала глаза. И верила, тогда еще и правда верила, что она просто слишком плохо себя ведет, вот Дьявол и приходит за ней.Не слушаться отца Люци начала спустя неделю или две, когда слушать женские крики стало невыносимо. Страшнее было оставаться в комнате одной, чем быть лупленной. Страшнее было лежать всю ночь без сна и слышать, как что-то бьется о стену. И тогда она впервые сделала то, что отец запретил прямым текстом (запугав ее не только Дьяволом, но и розгами) — залезла в комнату братьев, надеясь найти защиту.Тогда безграничное доверие к старшему брату дало первую трещину.— Возвращайся в свою кровать, Люцифер.И то ли босиком было просто холодно стоять, то ли просто возвращаться было страшно, но ее затрясло еще сильнее. Затрясло от одной мысли о том, что тени опять потянут к ней свои руки, а женщина за стеной будет кричать.— Ей страшно, придурок. Она маленькая, — почти что спасением с соседней койки.— Ей страшно, потому что она опять не молилась. Иди к себе, Люцифер. Отец запретил тебе сюда приходить.— Ей страшно, потому что она ребенок.Перепалка продолжалась долго, на утро ее все равно наказали, но ночью все же удалось поспать, потому что единственный похожий на нее Гавриил завернул ее в одеяло и уложил в свою кровать, тихим голосом объясняя, что тени ничего ей не сделают, они же просто тени, они и не смогут ее достать.Утром отец лишил обоих завтрака, а Люци надолго вбил в голову, что она — девчонка, а значит ее место как можно дальше от ее братьев.Когда ей исполнилось четырнадцать, спать одной снова стало невыносимо. Говорить отцу было бесполезно: он бы снова сказал, что дело в ее порочных мыслях. Он так и проверял каждую ночь, чтобы ее руки лежали поверх одеяла, от чего иногда они так сильно затекали, что болели по утрам. Пару раз он порол ее за то, что она якобы себя трогала. Еще одна точка отсчета — тогда пошел первый скол, и она начала мешать выдумки отца с реальностью и со своими попытками мысленно отгородиться и сбежать. Тогда она и правда начала путаться в происходящем, но решила никому не говорить. Только иногда Гавриилу — он не сдавал ее, в отличие от самого старшего, чей взгляд больше не казался располагающим и заботливым.Ей было четырнадцать, ему двадцать два; и ей было строго-настрого запрещено находиться с ним — или любым другим — наедине. Поэтому Люци прятала записки под доской в полу ванной и молилась, чтобы ее жалобы не нашел отец или Михаил. Потому что тогда ее снова выпороли бы. Боль — единственное избавление от твоих грехов, так постоянно говорил отец, когда запирал ее в амбаре и порол. К четырнадцать ее пороли часто. К четырнадцати она уже знала, что у нее только один родной брат, а отец только зовет себя праведником, потому что одновременно живет то ли с пятью, то ли с шестью женщинами.Она жаловалась, что ей больно носить утяжки. Жаловалась, что у нее все чешется, но отец ей запретил даже думать о том, чтобы снимать их. Это все якобы для ее блага; чтобы Дьявол ее не забрал. А ей, честно говоря, уже было совсем все равно. Пускай бы и забрал — только подальше от отца. Иногда казалось, что отец ничем не лучше Дьявола.Плоть сильна, но ты должна быть сильнее плоти — вот как бы он ей сказал. Ты мало взываешь к Богу, вот Дьявол и приходит, решив, что твоя душа не чиста — вот как бы он ей сказал. Поэтому она пыталась, правда пыталась. Зажимала себе рот ночами, чтобы не орать от кошмаров. Вместо сна повторяла выученные с отцом молитвы, которые к рассвету теряли всякий смысл, а легче все равно не становилось.Когда ей исполнилось четырнадцать, она всего раз пробралась в спальню братьев, как делала это в детстве. Живот болел просто ужасно, а засыпать было страшно. Еще страшнее было, что ее выпроводят подальше, потому что она давно взрослая (отцу нравилось повторять, что в ее возрасте Мария уже стала матерью; а Люци все хотелось спросить, куда же делась ее мать, но она кусала себя за внутреннюю часть щек, короткими ногтями царапала себе руки и бедра и молчала). Она растрясла брата — единственного, кто в четырнадцать все еще ощущался братом, — за плечо и мысленно даже приготовилась к тираде. Но, проснувшись, Гавриил не стал почему-то упрекать ее в слабости, как уже рисовало ее сознание, а только подвинулся в сторону и закинул руку ей на плечо, когда она утроилась рядом.— Никому не говори, ладно? — умоляла она, губами прижимаясь прямо к уху, чтобы никто не услышал. — Я уйду, как только рассветет, никто и не заметит.— Никому не скажу, — он ей пообещал, она точно помнит, что он ей пообещал, укладывая одеяло между ними и целуя ее в лоб.И никто бы ничего и не узнал, план был просто идеальный.На утро на его простыни были капли крови — такие же, как на ее бедрах, — и отец орал ей прямо в лицо, что она, падшая девка, отдала свою невинность своему старшему брату, за что они оба будут гореть в гиене огненной. И когда он порол ее до визгов и всхлипов, она все никак не могла понять, как она вообще могла кому-то что-то отдать, если руки ее брата были на ее плачах всю ночь, а бедрами они даже через одеяло, лежавшее между ними, не соприкасались. В конце концов, кровь со спины смешалась с кровью с бедер; про месячные ей никто так и не рассказал, но зато она вмиг оказалась оскверненной, грязной и запертой в собственной комнате без еды и воды. Чтобы замолить свои грехи, как сказал отец. Судя по воплям из-за стены, не одна она должна была замаливать то, что произошло исключительно в голове ее отца.Первые таблетки она попробовала в пятнадцать; украла у кого-то в школе, взяв на душу двойной грех, но было все равно. Было совсем все равно, когда она вернулась домой и улеглась лицом прямо в диван, не оставив себе просвета для дыхания. Было все равно, когда Михал тряс ее за плечи и требовал открыть глаза, а ей просто безумно хотелось спать и она отпихивала его от себя. Слабо, безуспешно — а потом ей промыли желудок, а вечером отец снова выпорол.Примерно там еще одна точка отсчета — примерно там она и поняла, что хочет умереть.И плевать, что ее ждут котлы и вечные муки. Никакие вечные муки не могут быть хуже, чем жизнь с отцом в их коммуне. Никакие вечные муки не могут быть хуже того, что он смотрит на нее с отвращением, гладит по щеке и говорит, что если она начала так сильно грешить, то он знает только единственный способ спасти ее душу — выдать замуж и побыстрее. Чтобы она стала порядочной женой и искупила все свои грехи рождением детей.В ту же ночь она стащила из ванной его бритву, разобрала, порезав пальцы, и исполосовала себе руки. Правда просчиталась — на какой-то хер решила делать это, сидя на закрытом крышкой унитазе. Просчиталась, потому что толком и сознание потерять не смогла. Просчиталась, потому что у нее в руках все так и было лезвие, а пальцы почти не потеряли чувствительность, когда Гавриил стаскивал ее с унитаза, заматывал ее руки бинтами и что-то там нервно повторял, что она почти не слушала.— Не хочу замуж, — все, что она тогда смогла из себя выдавить. — Не хочу никаких детей. Жить не хочу.Если бы могла, орала бы ему в лицо, но сил орать не было, а он вжимал ее в себя так крепко, что даже трястись от рыданий бы не получилось.— Я тебя ему не отдам.— Отдашь.— Не отдам, Люци.Верить уже не получалось ни во что. Очередная точка отсчета — она совсем утратила всю веру во что бы то ни было. Верить даже не получалось, когда он целовал ее запястья поверх бинтов и обещал, что все исправит. Все исправит, и ее никогда и никто больше не обидит.На следующий день она чуть не сошла с ума, когда узнала, что он выпустил всю обойму в голову их отцу. На следующий день, когда он закидывал ее вещи в сумку, пока она рвала на себе волосы, и орал, чтобы она пришла в себя и собиралась, началась еще одна точка отсчета — ужас свободной от отца жизни. И если бы Гавриил не ударил ее по лицу, чтобы она пришла в себя, Люци бы так и сидела на полу, поджав к себе ноги, и повторяла, что она не хотела, она бы никогда, она всегда его любила, она хорошая дочь.Наверное, у нее просто слишком много точек отсчета в жизни.В этом вся проблема.Сделать ровную дорожку так и не получается, поэтому она просто палец слюной смачивает и цепляет на него порошок, слизывает его с пальца, снова по столу везет и обратно в рот. Люци не помнит, когда вообще в последний раз была абсолютно чистая. Отец вот всегда говорил, что она грязная, потому что женщина. Все женщины грязные — так он говорит. А у нее нервный смех, у нее истерика за грудиной. Она всегда была грязной, так что стоило от нее ожидать?Ей давно не пятнадцать только, а к порезам на руках добавились такие же на бедрах и на голенях. Несколько передозировок и нескончаемое желание никогда не трезветь.В конце концов, если бы ее отец не хотел видеть ее грязной, он бы придумал какое-то другое имя, а не называл ее в честь Дьявола. Уж с Дьяволом-то у нее всегда было много общего.К тому моменту, когда ее брат возвращается со своей вшивой работы, она умудряется обдолбаться так, что языком лень шевелить, только натягивает его толстовку на свои колени и улыбается широко-обдолбано.— Знаешь, — говорит, — я сегодня видела его.— Кого ты видела? — он спрашивает устало, ставит чайник и косится на нее несколько обеспокоено. Все проверяет, насколько сильно ее развезло. Он всегда проверяет, она знает.— Дьявола, — говорит она и хмыкает. — Он смотрит на меня в зеркале. И, кажется, я ему очень даже нравлюсь.