Цифры (2/2)
Спать он не мог, не мог и бодрствовать. Он не заметил, когда к мелькающим перед измученными глазами цифрам присоединился звук — должно быть, тогда, когда Алекс измождением и током был доведён до полубессознательного состояния. Он уже не понимал, что происходит, но моментами до его мозга доходило — он слышал, и тоже проклятые цифры. Их произносил по-английски женский голос.
Но потом и эти редкие проблески прекратились. Цифры врывались в сознание, и Алекс не мог их не воспринимать, но всего остального — прошлого, настоящего, физического и реального, себя самого, он уже не имел. Пронзающие голову вспышки лишали его собственных мыслей — мыслить он больше не мог. Он чувствовал боль и страдал от неё, но был далёк от её значения. Бесконечно долгое течение времени терзало его, но что это время даёт? Если бы ад существовал, если бы бестелесные и немые души грешников, забыв о прежней жизни, забыв обо всём, в том числе и о жалобах и жалости к себе, обречены были только мучиться вечность, то это было бы как раз оно — безумие, полное страдания безмыслие.
От сознания Алекса, от его личности осталась лишь саднящая оболочка, если и реагирующая, то лишь рефлекторно — другая личность, пустая и безликая, как раз та, появления которой добивались мучители. Как раз та, которая возникла бы на месте истерзанного сознания, больше не способного терпеть. Ею легко управлять и её легко направить.
Лишь иногда, изредка это бывало — что-то в работе не ладилось. Что-то барахлило, без присмотра выходило из строя. То цифры переставали мелькать перед глазами, то звук пропадал, то ослабевал ток. Алекс, хоть и был до предела измучен, но замечал и на несколько секунд, пока воздействие не возобновлялось, приходил в себя. Ощущал — торчащую в горле трубку, опутывающие тело шланги и провода. Слышал — русские голоса и ещё один, с явно немецким акцентом. Слова, имена — некоторые из них повторялись и, вольно и невольно, уходили на дно разрушенной, но ещё действующей памяти: Штайнер, Фридрих, Фридрих, Фридрих — кого-то часто так называли с ласковым укором, с почтительной строгостью. Порой случалось и так, что открывалось зрение — с глаз снимали очки, может, чтобы заменить или починить их. Один раз даже хватило непонятно откуда взявшихся сил, чтобы повернуть голову и кое-как сфокусироваться, осмотреться: всё та же лаборатория, силуэты людей, каталка рядом и распластанное тело на ней. Значит, Алекс не один. Это осознание укрепило и даже обрадовало, но лишь до той секунды, когда разряд тока снова выбил из головы Алекса все, до единой, мысли.
В памяти не отразилось мгновение, когда пустая оболочка, заменившая Алекса, пройдя сквозь океаны цифр, начала их не только покорно воспринимать, но и понимать. Числовые последовательности не просто так вертелись в голове, они несли зашифрованные сообщения. Пока простые: элементарные слова, математические действия, команды. Боль не прекращалась, страдание было вечным, но Алекс понимал. Числа остались хаосом, но в них можно было вычленить такие повторяющиеся и следующие друг за другом комбинации, которые несли в себе определённый смысл. Уловить этот смысл было бы облегчением, если бы в этом обучении была хоть капля осознанности. Но память Алекса в данном случае не работала. Механизмы распознавания кодов запечатлевались в тех участках мозга, куда Алекс не мог заглянуть по своей воле. И всё-таки методика, которой его подвергли, работала.
Когда пытка закончилась, Алекс был совершенно обессилен и ничего не понимал. Его отключили от приборов, сняли со стола и, еле живого и полностью разбитого, снова отволокли в карцер, где он долго пролежал как мёртвый. Но убивать его не собирались, а значит, умереть он не мог. Он не приходил в сознание, но его невероятно живучее и выносливое тело снова научилось двигаться. Само оно свернулось в клубок, само глотало воду и само в полузабытьи дёргалось, ловя перепутанные сигналы истерзанного мозга.
Когда охранник на пятый день открыл дверь карцера, то с удивлением и радостью — радость была понятна, ведь от начальства поступило приказание, что этот особо ценный заключенный умереть не должен, — заметил, что миска с едой перевёрнута и пайка хлеба надкусана.
Когда охранник заглянул в десятый раз, то весело отметил, что пора докладывать о благополучном исходе: пленник уже не лежал пластом, а сидел в углу, хоть и сжавшись в комок, но в положении вертикальном. В следующий раз заключённый уже сделал слабое движение, чтобы загородить глаза от света. Ещё несколько проб спустя — поднялся на ноги, хоть и имел вид совершенно безумный. Начальник караула, которому был поручен этот пленник, получил определённые инструкции: когда оклемается, определить в общих основаниях, не убивать, не избивать, не заставлять работать, пусть приходит в себя.
Таким образом Алекс, совершенно не соображающий, едва двигающийся, безумный, встретил первый воркутинский снег, сияющий осенний вечер. Охранник втолкнул его в лагерный барак и запер дверь. Алекс стоял, пока были силы, потом кулём повалился на пол. До утра его не трогали. На разводку не потащили. Следующим вечером охранник, чертыхаясь, освободил для него нижние нары у выхода и закинул туда. Украдкой — ведь мало ли, что другие зэки решили бы, если бы увидели — что подсадной или ещё что похуже, — сунул ему полагающийся кусок хлеба. Алекс сжевал его и ещё через день, не понимая, что делает, но болезненным животным чутьём воспринимая реальность, потащился вслед за другими доходягами на раздачу.
Таким стал его ежедневный маршрут — за едой и обратно на нары. Еду могли отнять, проходящие мимо зэки из озорства или злобы могли толкнуть или стукнуть, но что с него взять, исхудавшего, выглядящего настолько плохо и жалко, что и среди осуждённой интеллигенции не могло найтись кого-то столь же несчастного? Постепенно к его маршруту добавлялось бесцельное шатание по лагерю, прилипание то к одной стене, то к другой. Ещё через несколько дней Алекса хватило на то, чтобы умыться.
И всё же силы возвращались, как и сознание. Для Алекса это было только хуже, поскольку, находясь в животном неведении, он был относительно спокоен. Вспышки же осознанности приносили ему боль и ужас. Мозг пытался принять случившееся, но это было слишком тяжело. Всё чаще у Алекса случались приступы — истерики и бред, в которых он снова видел и слышал сверкающие цифры, и сам их то шептал, то кричал.
Приступ мог начаться, если Алекс видел где-либо — на стене, на бумаге, на лагерном ватнике любое число. Но даже и без этого могло накатить в любой момент. Силы возвращались, сознание, вопреки всему, крепло, и его способом избавиться от кошмара были эти вспышки и метания.
Очередной вьюжной ночью ему снова стало плохо. Особенно плохо. Алекс уже различал людей вокруг, слышал их голоса и смутно понимал, что от любого из них очень легко может получить пинок и зуботычину, понимал, что раздражает их своей вознёй, но бороться с собой не мог. Дикая головная боль, дрожь, слёзы, тошнота, сдавливающие грудь спазмы и проклятые цифры, которые необходимо было выкрикнуть, вытолкнуть из себя, чтобы не обжигали внутреннюю сторону глаз так яростно — он перебудил пол барака.
Его бы побили, а может в суматохе и пырнули бы заточкой, чтобы впредь никому не мешал спать — а ответчиков ищи-свищи. С разных нар угрозы и мат звучали всё рассерженнее и громче. И быть бы беде, и Алекс почти понимал это, как понимал и то, защититься не сможет.
— Ладно, ребята!
Один этот ангельский голос перекрыл все земные. Его одного Алекс услышал, услышал на самом деле, а не как назойливый и непонятный фоновый шум остальных — пришёл момент снова научиться слышать. И словно бы полегчало. Уже не так больно, не так ужасно. Прекрасный голос, хоть и русский. Алекс так и подумал, что он спасёт его. С облегчением, с нежностью, с благодарностью, каких ещё никогда не испытывал, Алекс распахнул глаза, снова научившись видеть, и потянулся ему навстречу.