I. Три хозяйки судьбы (1/1)
<<Жизнь распорядилась мной в своей стихийной непринужденной манере, и я бы хотел связать эту стихию с воздухом, вдруг неожиданно оказавшимся моим спутником, но ни на ураган, ни даже на лёгкий ветерок властная рука судьбы не походила даже отдаленно, зато огонь напоминала вполне: тлеющую головешку, огарок, тонущий в воске, пожирающий все на своём пути пожар. И да, и нет. У этого огня, конечно, было имя, но появилось оно не сразу?— сначала жадно пожрало всё то, что имело хоть малые ценность и вес, но обо всем по порядку. Вначале была лестница, причём не наверх, а вниз, в темноту, и свистящий в ставнях сквозняк. Холодно, но никакого огня в деревянном доме, иначе, боже упаси, пожар; дом, однако, отсырел, и влажен до последней доски. Лестница вела меня в жизнь?— из комнаты, теперь уже ясно бывшей чердаком, вниз,?— на улицу, где от снега щурились глаза. В детстве зима всегда была стерильно белой, и эта бледная белизна, казалось, въедалась под кожу, чтобы прочно под ней и остаться. Мать тоже была белой, почти как привидение, всегда болезненной, злой, но в темноте чердака было не разобрать?— только скрипучий голос, никогда не перестававший жаловаться. Она работала, и видел я только рабочие руки, уже истлевшие в памяти, но, как сейчас помню, с надломанными ногтями, исколотыми в кровь пальцами, с дешёвым недрагоценным колечком и наперстком, беспокойно снующим с пальца на палец. Возможно, одет я был её трудом, но матерью не гордился?— глубокие, как колодцы, и холодные ровно настолько же завистливые глаза отпугивали, и все равно не было для неё милее ребёнка, чем я. Как будто сразу поняв, что корни ее любви отнюдь не материнские, мой разум охладел к ней, и вместо настоящего ?мама? она сделалась ?матушкой??— под стать исколотым рукам. Для откровений было слишком рано, и потому я ходил с прямой спиной и запрокинув голову ?ради матушки?, а не потому что бастард. Мать была первым и естественным началом судьбы?— таким же, как у всех, хотя, казалось, она была какого-то другого мнения, словно не сама породила меня на свет, а исторгла откуда-то из потустороннего мира, суеверно расставив напротив зеркал ненавистные свечи. Мир этот, как оказалось, был все же реален, но о нем я узнал не сразу и не сейчас, так что шагнул по дороге жизни вниз, из тьмы чердака на белоснежную улицу, и ослеп от её белизны. Жмуриться стало привычкой?— снег, мать, огонь, дети, побои, голодные обмороки?— было много вещей, на которые совсем не хотелось смотреть, но стоило только прикрыть глаза, как их контуры проявлялись на тёмной стороне век. Я любил образы. Их можно было наделить любыми чертами, словно изменив реальность, придать вид более простой или уродливый. Как потом узнал, мать страдала тем же недугом, только вместо смрада смерти воображала роскошные балы под ветхой крышей нашего тёмного чердака. Когда я засмеялся, увидев, как она вальсирует в одиночестве и тьме, она впервые избила меня. Била долго, остервенело, всё приговаривая ?бастард? и ?дворяне?. Тогда я понял?— виноваты дворяне, а в чём?— разобраться не смел: мать смаковала это слово с полоумным восторгом. Била, впрочем, не только мать. Второй хозяйкой судьбы я назвал Зиму. В её прихоти и власти было дать мне умереть, но по-детски наивно было желать и надеяться оставить жизнь в её чистом белом свете, когда все вокруг кличут чернью, и лишь мать, в насмешку,?— дворянином; хотя, если спросить меня, умереть от холода?— настоящая смерть бедняков, и такой смерти я был бы рад. Сейчас я уже не помню, чем жил тогда?— не физически, нет. Что-то точно толкало меня спуститься с лестницы и обессиленно рухнуть лицом в снег, будь на то воля судьбы, снова быть битым злыми детьми, снова подниматься и идти. Кажется, этим была гордость. Сейчас я назову это смирением. Я шёл, и мне не нравилось, но это было лучше, чем слышать, как мать в припадке шепчет про дворян, и лучше, чем покидать чистую белизну в провале чердака. Зима позвала детей, и на краткий миг хозяевами моей судьбы случились они, и у них почти получилось. Я перестал драться?— ?подобное не пристало дворянскому сыну?, да и был слаб и нетренирован, так что с готовностью принял хладные объятия снега и зажмурился, как в последний раз, но Зима отступила, подобрав белые юбки, спряталась, затаилась, а после?— торжественно бросила бразды правления судьбой к ногам новой хозяйки положения, и слово ?дворяне? из загадочных существ сложилось в образ сурового ребёнка с характером тирана. Из всех слов,?— цветных, живых, о людях и чувствах, о душах, о связях, из всех них?— у меня нет ни слова для неё. Единственным, хоть сколько-то близким к истине, была страсть. Во всём, во всех сакральных смыслах, в глубинах этих смыслов, в его самой сути оттенок этой страсти рос и ширился, как вспыхнувшее пламя. То жадность, то грех, то порок, то обольщение, то власть, то исступление?— во всех красках этого слова угадывалась Фарнеза, и потому ключи от моей судьбы достались ей, владеющей сотней других. Этого никак нельзя было ожидать, и в её взгляде ясно читалось, что подле ферзя мне отведено место пешки. В медицине она была так же дурна, насколько хороша собой. Лихорадило, вода со лба текла ручьем за шиворот и мешала сну, сама она глядела то грозно, то с интересом, как на дикого зверя, что-то бормотала беззлобно, но властно, и глаза, полные страсти к новой игрушке, тогда загорелись в первый раз.—?Я спасла тебя, и теперь ты будешь служить мне.*** Собака сбила с ног, повисла зубами на руке, вонзаясь в плоть; я закричал, но голос утонул в хохоте и гомоне. Псарь оттащил волкодава, разжав руками чёрные челюсти. Фарнеза смеялась?— и во дворе, и в спальне, бинтуя мне запястье. И я бы тысячу раз стерпел такую муку, но то, чему она предшествовала, было страшнее в разы. Из талисмана нового дня, из дороги гордости и смирения лестница превратилась в наказание, заставляя подниматься во тьму отсыревшего чердака. В мешке были деньги, в кровати была мать, во мне не было ничего, кроме сожалений и ненависти. Узнав, кому я прихожусь слугой, она расплакалась и совсем как будто усохла, сморщилась, увянув окончательно. Медальон на цепочке она вложила в ладонь так бережно, что я ощутил собственную брезгливость, повисшую в воздухе. Это выбило последние тёплые чувства, и теперь они корчились на снегу, как когда-то тело. Я относил ей деньги и замечал, как пальцы высыхают до скрюченных ветвей. В Святом городе эти ветви были повсюду?— во дворах, в витражах, в вазах, в саду Вандимионов, росли у матери из плеч и цеплялись изнутри меня за клетку из рёбер. То было ощущение грешника, с малых лет живущее в детском теле. Образ Фарнезы сознание рисовало похожий: терновый куст, сухой, скрипучий. Такой, что вспыхивает как спичка и сгорает дотла, без пепла и золы. Конечно, Фарнеза была жестока с теми, кто не заслуживал её жестокости: взрослые, дети, учителя, слуги, гости, предметы и животные?— все вокруг оказались сопричастными к её горю, которое она не могла выразить, но которым отчаянно пыталась делиться. Тогда я тоже ужаснулся. Птица трепыхалась, и вонь жженого пера достигала горла и застревала в нем комом. Снег перестал быть белым. Теперь он почернел до цвета пепелищ. Фарнезу вела лишь ей одной ведомая справедливость, и даже теперь признаю чудом, что не погиб от её рук. Такую смерть я бы тоже принял охотно, но снежно-белый гроб был всяко лучше запорошенного золой. Отчаянную страсть Фарнезы пытался усмирить не только я, но она как будто ожесточилась ещё больше. Несмотря на все нелестные фразы, сыпавшиеся на неё со всех сторон, какая-то нить, сотканная из доброты и милосердия в Фарнезе все же была, но глаза неустанно отражали то необузданное азартное влечение, то жадность до живых игрушек, то грусть, граничащую со скорбью.*** Прошёл год. Вандимион ассоциировался разумом лишь с женщиной, носившей имя Фарнезы, но никак не с собственным отцом. Почему он помиловал меня и расщедрился на титул, я так и не понял, ведь его глаза не потеплели ни на искру, когда он вертел в ладони медальон. Причиной, конечно, была дочь, безобразное наглое чудовище, позорящее семью. Помню, что поклонился и вышел вон с пустой головой, вступив в её мир холода и роскоши на правах слуги. Обязанностей прибавилось: верховая езда, фехтование, дипломатия, живопись, философия, кулинария?— длинный список того, чем обязан был овладеть паж, чтобы не потерять возможность следовать тенью за своей госпожой. Большего я не просил. Мать о большем не смела мечтать. Утро того дня запомнилось всё равно отчётливо хорошо?— никогда ещё не видел Фарнезу такой оживленной, даже вдруг похожей на внутреннюю себя, но встретив отца, она снова нацепила на себя маску жестокости и страсти, и никакое бальное платье этого не скрыло. Кролика она жгла с ненавистью и неприкрытой болью. Вечером она рыдала, сжав мою ладонь.—?Госпожа Фарнеза, не плачьте, прошу.—?Заткнись. —?стиснула руку до боли. Я попытался освободиться, но Фарнеза задрала голову выше и высушила рукавом слёзы,?— Буду делать, что хочу. Так я понял, что даже слова утешения нужно оставлять при себе. Моё общество не тяготило её, но и не являлось необходимым, во всяком случае, личность и собеседника она видеть отказывалась во всех, кто мог себе позволить общение с ней, мне же хватило ума не настаивать. В ней самой дышала энергия, била ключом, набирая силу горной реки, изливалась на всех и каждого, но ни в ком ответа не находила.
Ей всё время нужен был источник внимания, который она искала в любой мелочи?— в плаще, накинутом на неё, в руке, успокаивающей во сне, в грозе, в огне, во всем, что могло выпустить на свободу страсть, но, увы, не во мне. Из кипящего хаоса, порождаемого ею же, я научился вычленять какие-то метки, тайные знаки, символы, понятные лишь нам двоим, но заключались они в немых приказах, бесполезных и абсурдных. Смотря ей в рот, как преданный щенок, как будто стремясь что-то найти, скрытое от всех, близкое мне самому, я находил только одни различия, а юная госпожа, как будто ощутив любопытство со стороны, с удвоенной силой начинала прыгать через пропасть, отделяющую её от всех.
Оставив прочие рассуждения, я продолжал приглядываться к ней. Несмотря на её холодность, грубость, колкость и одержимость страстями,?— Фарнеза все равно казалась недостижимой, невероятной?— так оно и было?— моим яростным и неутомимым проводником в мир знати, трагедий, боли и чувств. Такой была третья хозяйка моей судьбы.>>