ЧАСТЬ ВТОРАЯ: I (1/1)
ЧАСТЬ ВТОРАЯ?Когда они переписали Конституцию, мы ничего не сделали. Когда они нацепили на нас намордники, мы не стали возражать. Когда Нью-Йорк заволокло дымом от фабричных труб, было уже слишком поздно?.—?Джейсон МакГомери, ?История нового рабства?При формальном, бездушном отношении к личности, для того чтобы невинного человека лишить всех прав состояния и приговорить к рабству, судье нужно только одно: Теория. Только Теория и соблюдение кое-каких формальностей, за которые судье платят жалованье, а затем?— все кончено. Я нахожу это несправедливым, лишь когда дело касается не меня, а других, ни в чем не повинных людей. Не смешно ли помышлять о справедливости, когда даже за самое малое преступление у нас приговаривают к казни или рабству, а рабство встречается обществом, как разумная и целесообразная необходимость? Ко всему прочему, сам я?— преступник и злодей, каких ещё поискать: я раскаиваюсь в том, что вовлек других в бедствие, а намерение свое продолжаю считать благим и чистым, в чем бог один меня судить может.Приступая ко второй части сего мемуара, я твердо намереваюсь поведать читателю о том, чего он знать никак не может. Я не стану вдаваться в подробности судопроизводства по моему делу (ни первого, ни второго), ведь о них можно найти в газетных архивах. Скажу одно: рабство было мною заслуженно, и я покорно принимаю его, подобно тому как я принял откровение, подаренное мне Александром Гамильтоном.Это даже до сих пор стоит передо мной недоумением. Гамильтон был сам по себе безумнейший и сумасброднейший человек в мире. Он составлял мне полную противоположность. Гамильтон всегда хотел устроить свою жизнь сейчас, сегодня; и чтобы решение пришло, нужна была какая-то сила?— любви, денег, неоспоримого превосходства,?— которую не понадобилось бы искать далеко. Ему всегда нравились люди особого склада, бунтари, но общение с ними ему было вредно, нарушало его покой; он вечно искал секрет той силы, что питала мою независимость или умение идти напролом. Он был одинок рядом с принадлежавшим ему слугой, который никому не хотел принадлежать.Подумать только! С самого начала я мечтал о чем-то вроде неба на земле и об ангелах, всю жизнь грезил о великой и единственной любви. Влюбился беззаветно, поверил безгранично, а в конце обманулся. Об этом бессмысленном чувстве и пойдет речь.***Я очнулся на гладком шелке, в окружении расшитых золотом подушек. Слабый алый полусвет лился из прозоров между шторами и окном. Пахло цветочным одеколоном, табаком, недавно постиранным бельем, дегтярным мылом и пылью от желтой мастики, которой я обычно натирал паркет. Обстановка была непривычная, и я предположил, что умер. Однако через мгновение я понял, что это был всего лишь сон. Наверное, со мною случился рецидив давней болезни, и меня опять преследовали безобразные сны. Я вновь очутился в убранной со всей изысканностью комнате; но не в той, что прежде: мне очень хорошо запомнилась та комната. Я не успел еще совсем раскрыть глаза и мигом закрыл их опять. Я лежал на боку и не шевельнулся. ?Опять этот сон?,?— подумал я и приподнял ресницы поглядеть. Стены здесь были темно-зеленые, и сама комната, в отличие от предыдущей, была мягко и скудно меблирована. Я лежал поверх одеяла, в платье, лицом к окну. Откуда-то сверху однозвучно тикали стенные часы.Я вдруг понял, что нижняя челюсть моя тряслась как в лихорадке; да я и сам был в лихорадке и сверх того весь в поту… Ко всему прочему, у меня ужасно болела спина. Мне сделалось дурно: я чувствовал, с беспокойством и мукой, что я совсем не один, что на меня смотрят. Ощущение нестерпимое. Тогда я выдохнул, собрал все свои силы и перевернулся на другой бок.В один миг меня как будто что-то ужалило. Я увидел знакомое лицо: строгое, худое, с выдающимися, как желваки, костистыми, злобными скулами и заросшим подбородком. Он спал, и во сне эта неказистая носатая физиономия была полна грустного выражения и какой-то странной, болезненной красоты; бледная, обрамленная черными волосами, густо и тяжело ниспадавшими на лоб. У меня захватило дыхание. ?Ну уж нет?, — подумал я. ?Довольно с меня кошмаров?. Я зажмурился и начал трясти головой?— самый верный способ очнуться даже от самого глубокого сна. Я тяжело перевел дыхание и открыл глаза,?— но странно, сон как будто всё еще продолжался. Я чувствовал, что могу вдыхать чужое дыхание, и более того, мне действительно казалось, что я соприкасаюсь с чужим телом. Сразу раскрылся передо мною весь ужас и вся глупость моего положения; это был не сон.Тогда я закричал чуть не во все горло и вскочил с постели. И как это я не узнал хозяйскую спальню? Холод пробежал по всем моим членам. Гамильтон, может быть, не так испугал меня, как самое пробуждение в его комнате… В его постели. Выходило, что или он притащил меня сам… или просто я сам пришел, но не запомнил. Всё это вчерашнее, случившееся со мною, было как призрак, и к тому же преувеличенный моим раздраженным и больным воображением. Всего ужаснее было для меня встретиться с этим человеком опять: я презирал его без меры, бесконечно, и даже боялся своею ненавистью как-нибудь сделать хуже. Отвратительная догадка начала укрепляться во мне.Я с ужасом наблюдал за тем, как он сел в постели, как закривились его губы; он пристально и дурным взглядом посмотрел на меня. Сон еще не сошел с его лица.—?Надоел кричать,?— пробурчал Гамильтон.Я весь затрепетал и попятился к двери.—?Как, неужели вы намерены еще продолжать! —?вскричал я. —?Не смейте, не смейте, или, клянусь вам!.. Вы мне неинтересны, и я… я… одним словом… Одним словом, вас побью! Понимаете это!И хоть мне захватило дух от гнева, но все-таки я трусил ужасно. Гамильтон вздохнул и поднял взгляд на стенные часы.—?Это черт знает что такое,?— пробурчал он, нимало не смущаясь моим нервным взрывом. —?Шестой час!Тут его лицо переменилось: он сделал круглые удивленные глаза и проговорил шепотом, в каком-то дурацком удивлении:—?Я что, спал?На секунду я отвлекся от гневной брани и недоуменно воззрился на него.—?Спали… Со мной! Вы со мной спали?У меня подкосились ноги.—?Что вы со мной сделали? О, неужели вы посмели…—?Это уже оскорбительно,?— перебил Гамильтон, тоже вдруг с чего-то встрепенувшись, приглаживая бородку и морщась. —?Я ничего с тобой не делал. Ради всего святого, помолчи хоть минуту.—?С чего бы мне верить вам? —?не сдавался я. —?Вы подлец…—?Ты бы чувствовал недомогание, сделай я что-нибудь. Приказываю тебе замолчать. Все.Он редко позволял себе отдавать приказы, а тем более во все последнее время. В его лице и даже в положении его корпуса как-то отразилась неприязнь, даже пренебрежение, не подозревающее ни привычного дружелюбия, ни благосклонности. Хоть я и давно уже обращался к нему не иначе как с некоторым особенным трепетом, но теперь, при ответе его, удивился.Гамильтон выпрямился на постели, вперился в меня сухими глазами и спросил отрывисто:—?Помнишь ты, что вчера было?Теперь я вдруг вспомнил о недавних событиях, ярко и ясно. Уж одно то показалось мне дико и чудно, что я как бы позабыл о них. Вспомнилось тоже, как Гамильтон затащил меня дом и сам куда-то уехал; как я поднялся зачем-то в хозяйскую спальню, упал на кровать и уснул. Даже чуть не смешно мне стало, и в то же время сильнейшая боль разом отняла у меня все силы. Должно быть, поначалу я ничего не чувствовал от страха.—?Помню,?— пробормотал я и оперся на стену. Только тогда я наверно ощутил, что у меня заплыл левый глаз, а спину ломило, как после плети. Платье мое походило на грязные лохмотья; да и сам я, похоже, был весь в грязи…—?Ты еле стоишь,?— озвучил Гамильтон. —?Сядь… Я сказал сядь, а не ложись. И так замарал мне одеяло.Мне было пришло в голову, что он накажет меня?— в конце концов, я совершил непозволительную дерзость, ложась в его постель.—?Извините. Я не хотел… К вам.Гамильтон сделал вид, что пропустил мои слова мимо ушей, как обыкновенную любезность.—?Ты очень побит, знаешь это?—?Еще бы я не знал.Он был до того мне отвратителен, что уже не внушал и отвращения, просто воспринимался как надоедливая вошь.—?Зачинщикам я спустить не намерен,?— продолжал он с полным хладнокровием, нимало не смущаясь моим отвращением,?— Но и ты поставил сам себя как бы участником во всем этом деле, и, стало быть…—?Делайте, что хотите,?— перебил я с нестерпимым для самого себя спокойствием,?— Я желаю только разъяснить обидное для меня предположение, что вы до сих пор намерены…—?Ради бога, Джон, оставь это! —?сказал он, вдруг изменяя свой спокойный тон на злобный. —?Как можешь ты оскорблять подобными предположениями?—?Это очевидно, и не должно быть вам оскорбительно. Вы как мой отец, вечно…—?Во-первых, я тебе не отец, а во-вторых, я никакого объяснения давать не намерен,?— резко ответил ужасно разгорячившийся Гамильтон. —?Можешь не беспокоиться. Ты мне больше не интересен.Я смутился и не нашел, что ответить. Пожалуй, мне следовало обрадоваться… Однако вместо радости мною овладело чувство глупой какой-то обиды. Раздумывая об этом мгновении впоследствии, уже в здоровом состоянии, я дошел до чрезвычайно парадоксального вывода: пускай внешне я испытал облегчение, в ту секунду мне случалось ясно и сознательно спросить себя: ?Почему не интересен??Вслух, разумеется, я не стал бы спрашивать. В выводе, то есть в оценке этой минуты, без сомнения, заключалась ошибка, но странное противоречивое ощущение все-таки несколько смутило меня.—?Взаправду?—?Я, кажется, приказал тебе замолчать. Я свои пороки не оправдываю; я невоздержан; но ведь не для одного же порока я живу? И если ты вдруг, в глаза, имеешь дерзость со мной спорить, то уж это заходит за пределы.Он посмотрел на меня решительно свысока и чуть не с насмешкой.—?Я снисходителен, говори всё: может, тебе смешна даже мысль видеть пред собой человека в настоящем его унижении и… А впрочем, не будем об этом. Ты, наверное, ужасно себя чувствуешь?Я уставился на него, совершенно сбитый с толку столь сумбурной тирадой.—?У меня… Все болит,?— признался я, глядя на него в некотором недоумении. —?Голова немного кружится, только не в этом дело, а в том, что я недавно проснулся…—?Ты вчера упал в обморок.—?Я в обморок оттого тогда упал, что было страшно.Я был менее всего расположен в эту минуту спорить: и уж тем более с ним. Ярко и отчетливо ожили в памяти моей минувшие события, и мне сделалось только плоше. Я пошатнулся; Гамильтон это хорошо заметил. Он поглядел на меня долгим, тяжелым взглядом сквозь прищуренные веки.—?У тебя озноб. Вон и руки дрожат,?— сказал он тихим голосом, медленно и веско расставляя слова. —?Слушай: это уже не в первый раз, что ты лезешь со мной на ссору. Я вижу, что ты сильно и скверно побит. Однако предупреждаю, если ты еще вздумаешь так говорить со мною…—?А как говорить с педерастом?Пауза. Затем он вскочил с постели, быстро и неожиданно приблизился и дал мне звонкую пощечину.—?Еще слово, и я начну пинать тебя ногами.Я был совершенно ошарашен; я видел несомненное прямодушие, которого в высшей степени не ожидал. Да и ничего подобного я не ожидал. Я вцепился в щеку. Удар больно отозвался в заплывшем глазу и разбитой губе. Гамильтон с злобным отвращением и неподвижно глядел на меня.—?Ты словно маленькая свинья,?— сказал он свысока. —?Весь грязный и хрюкаешь. Ступай помойся.О, как хотелось мне убить его в ту минуту!—?Я в барак не пойду,?— пробормотал я с плохо скрываемой злобой. —?Меня побьют.—?Не побьют. Их там никого не осталось.Я с испугом и недоумением поднял на него глаза.—?Что значит… Что это значит, ?не осталось?? Куда вы их дели?Я подумал о Чарльзе, и что-то вдруг больно заныло у меня в сердце. Выходит, побоище не прошло ему безнаказанно.—?Вы их били?—?Я их продал на фабрику.—?Всех? Так быстро?—?Всех. Огород и так не приносил мне никакого дохода.Я тогда мало что знал о фабриках, и все мои волнения и беспокойства были еще только неприятным предчувствием. Я ничего на это не ответил.—?А впрочем, не думаю, что ты сумеешь дойти до барака,?— протянул он как бы в смысле скоропалительного решения. —?Ступай лучше в гостевую спальню. Ну, быстрее, мне неприятно на тебя смотреть.Гамильтон, кажется, сразу осознал совершенную неуместность такой щедрости, но так как он имел свойство привязываться упрямо к каждому своему слову, к каждой мысли своей, показавшейся ему светлой, решил себя не поправлять. Я этой щедростью умело воспользовался.Молча смотря в землю, глубоко прихрамывая, я проковылял к выходу. Так и вышел. Гамильтон, я видел краем глаза, неподвижным взглядом проследил меня до двери. Потом молча сел на кровать, но в лице его было какое-то судорожное движение, как будто он дотронулся до разлагающихся помоев.Минут через десять я уже мылся в душе?— самом настоящем, со стальной лейкой и горячей водой. От этих десяти минут в памяти у меня остался только неясный гул, как с похмелья, в который порой врывались чьи-то голоса, чужие, ненужные голоса, ничего не знавшие о том, как сильно я страдал. Сначала вода шла винно-алая, потом серая, как после стирки, и в конце чистая, словно млечный сок. Яркий электрический свет горел с потолка так ослепительно, что глазам становилось больно. На половине воспоминаний о минувшем дне я уставал и усилием воли возвращал воображение к чему-нибудь другому. Я только помнил смутно вращающиеся и расплывающиеся круги света, удары, острую боль, от которой хотелось закричать от ужаса и умереть, а потом я с удивлением смотрел на бледные, сухие руки, которые поправляли мои одежды. Я не помнил, чьи это были руки.Выйдя, я обтерся полотенцем и посмотрел на себя в зеркало. Некрасивое лицо, все пестрое от веснушек, как кукушечье яйцо, было разбито ударами, раздутое, со страшным, вспухшими синяком под левым глазом; на шее была длинная поперечная царапина, точно след от веревки. Это содрал мне кожу в борьбе Чарльз. Тело было все исковеркано и ободрано. Видно было, что били не на шутку. Старые раны на спине разошлись и, кажется, сильно кровоточили; я не решился посмотреть.Я надел халат, который висел там же, на крючке, вошел в гостевую спальню, протянулся на кровать, но заснуть уже не мог, а лежал без движения, ничком, уткнув лицо в подушку.Спустя четверть часа в дверь постучали. Я тяжело оперся рукой на постель и сел.—?Отперто.Мне совершенно не хотелось говорить с Гамильтоном. После недавнего разговора сумбур не только не выяснился, но стал еще отвратительнее. Да и раздражен я был ужасно, точно пьян. Я уставился на дверь в лихорадочном ожидании.Дверь отворилась, и в проеме вместо Гамильтона показалось другое лицо?— курносое и с прической барашком. Как скучал я по этому лицу! Салли поглядела сверху вниз на меня своими ласковыми темными глазами. На руках у нее был поднос.—?Боже мой! —?почти в ужасе воскликнула она,?— Мистер Лоуренс…—?Не пугайтесь,?— пробормотал я, невольно скривив рот. —?Я поправлюсь. Мистер Гамильтон разрешил Вам говорить со мной?Она не ответила и подошла к постели.—?Извините, мистер Лоуренс, я только на одну минуту.—?Да вы не беспокойте себя,?— возразил я, широко улыбаясь. —?Ну, садитесь на кровать, если хотите.Салли ужасно сконфузилась, но поставила поднос на тумбочку и послушно села рядом. С тех пор, как Гамильтон избил меня, то есть почти уже с два месяца, мы с ней не разговаривали. Я как-то не по-обыкновенному ей обрадовался, как человек, нашедший наконец друга, с которым он может разделить свои переживания. Салли же, отвыкшая даже от мысли о чем-нибудь серьезном, что исходило лично от меня, была глубоко смущена, даже покраснела:—?Вам больно?Это был глупый вопрос. Разумеется, мне было больно. Она сболтнула первое, что пришло ей в голову, но от нее веяло лихорадочным теплом, как будто сердце ее рвалось наружу под прикрытием этих ненужных слов.—?Очень. У меня, кажется, жар.Салли приложила свою темную ладошку к моему лбу; я заметил, что внутренняя сторона ее была нежная и розовая, как лепестки водяной лилии. Девочка ласково, чуть-чуть провела пальцами по моему виску.—?И вправду жар… Отчего бы? Его Превосходительство говорил, что с вами случился припадок. Воздуху, может, пропустить свежего?—?Не нужно,?— отвечал я. Дрожь моя все усиливалась, и холод выступал во всем теле. —?Со спиной что-то. Болит.—?Дайте посмотреть.Я несколько сконфузился.—?Мисс, я совсем голый.Салли больше прежнего смутилась, краска ударила ей в лицо.—?Ну, а вы не раздевайтесь полностью…Я приспустил халат, перевернулся и лёг на живот. Салли слабо вскрикнула.—?Боже мой!—?Что там? —?я приподнялся, но тотчас же повалился опять на подушку. У меня начало темнеть в глазах. Салли трудно задышала, будто у ней неожиданно стеснило грудь.—?Ради бога, успокойтесь, не пугайтесь! —?проговорил я скороговоркой,?— Я ранен, не убит. Ну, что там?—?Мисс Батроу! —?закричала вдруг Салли, уже в том истерическом состоянии, когда не смотрят ни на какую черту и переходят всякое препятствие. Она бросилась к двери. —?Мисс Батроу!Я не на шутку перепугался. Прибежала Феодосия, озираясь с тревожным и недоверчивым видом.—?Что случилось?Она поглядела на меня, охнула и схватилась за сердце. Салли отошла к окну, прислонилась лбом к оконной раме и с отчаянием воскликнула:—?У него вся спина разодрана! Крови-то, крови! И гной…Кухарка подошла к постели; стала меня осматривать.—?Что? Что такое?Я стал тяжело дышать от волнения. Феодосия ощупала мою спину пальцами.—?Не шевелись. Хемингс, беги за Гамильтоном. Даже если в кабинете застанешь, скажи, что Лоуренс умирает. Скорей! На, вытри лицо.Она сняла фартук и протянула его Салли. Горничная приняла фартук, промокнула глаза, повернулась и нетвердым шагом, еще вздрагивая от иссякающих слез, пошла к двери. В пронзительном ужасе, вдруг наполнившем комнату, я позабыл о мужественности; сердце стучало так, что я с трудом дышал. Кожу иссушил жар, а в глазах потемнело.—?Умираю? Я умираю? Почему?—?Ну, дай бог, не умрешь,?— спокойно протянула Феодосия. —?Но тут, вероятно, заражение…У меня екнуло сердце, потому что я сразу понял, откуда взялись жар и воспаление. Наверное, грязь попала в раны. Ужасная картина нарисовалась мне. Вот меня начинает трясти. Я валяюсь в темной комнате и брежу. У меня сорок. Я лежу на столе с обескровленным лицом.—?Я рабом не умру. Скажите Гамильтону, чтоб он меня перед этим освободил. И священника бы…—?Успокойся. Вызовем тебе врача.Тут в комнату вернулась Салли. В темных глазах ее сквозило недоумевающее, растерянное, точно у молодого галчонка, выражение. В напряженной паузе, последовавшей за ее появлением, мне сделалось страшнее.—?Его Превосходительство не выйдет.Феодосия воскликнула с серьезным негодованием:—?Почему? Сказала ты, что у него заражение?—?Сказала…—?А он?Горничная обернула лицо к сцене, и некоторое время ее короткие пальцы судорожно сжимали подол фартука.—?Говорит, нет необходимости.Досада и потом детское отчаяние мое довели наконец меня до той степени, когда я едва не разрыдался при женщинах. На меня словно повеяло глубоким, трагическим безразличием господина к рабу. Феодосия возвела глаза к потолку.—?Я пойду за крапивой,?— сказала она Салли,?— Нет ли воды? И найди салфетку, полотенце, что-нибудь, поскорее.Обе выбежали из комнаты. Через минуту вернулась горничная; притащила глиняный таз с водой, очевидно приготовленный для стирки белья. Я видел, что она накалена до предела, и не знал, удастся ли мне самому сохранить спокойствие. Вдруг тонкие, как спички, руки ее обхватили меня крепко-крепко, голова склонилась к моей груди, и девочка тихо заплакала, прижимаясь лицом ко мне всё крепче и крепче.—?Ведь этим должен заниматься врач! —?проговорила она через минуту, поднимая свое заплаканное личико и вытирая руками слезы,?— Разве вылечим мы вас крапивой? О, мистер Лоуренс…—?Ну, мисс,?— жалким голосом сказал я,?— Чего вы так… Если что, мистер Гамильтон вызовет мне врача.Я прекрасно понимал, что Гамильтон не станет вызывать врача, даже если я буду умирать, но расстраивать Салли тоже не хотел. —?Он человек тонкий и понимающий. Нужно только, чтобы он правильно оценил создавшееся положение, а тогда уж найдется выход…—?А если не найдется?Говоря это, девочка побледнела, глаза ее засверкали; даже дрожавшие губы ее побледнели и искривились от прилива какого-то сильного ощущения. Я с горечью посмотрел на нее.—?Вы умеете молиться? —?спросил я. —?Если да, помолитесь когда-нибудь и обо мне.Салли села на постели против меня.—?Как же, умею. С тех пор как научилась читать молюсь сама про себя… И всю мою будущую жизнь буду об вас молиться.—?Вы читаете? —?спросил я с некоторым замешательством.Салли как-то странно поглядела на меня, но не сурово, а мягко и долго; потом утерла слезы и потупилась, как бы в раздумье.—?Читаю.—?Кто вас научил? Рабам нельзя читать.—?Его Превосходительство научил. И грамматике, и закону божию.Я ужасно удивился.—?Он научил вас? Сам? Зачем?Выходило, что Гамильтон не только изменил свои убеждения, но и перескочил в противоположную от них крайность. Я так был поражен, что не поверил. Салли пожала плечами.—?Чтобы читать Писание. Я пообещала ничего не читать, кроме Писания.—?Он научил вас читать, чтобы вы читали Библию?—?Да. Помню, сказал: ?Раз читаешь, то ты уже божья…?Я округлил глаза. Я совершенно знал, что Гамильтон атеист?— содомит по существу своему уже должен быть атеистом. Сверх того, его ?катехизисом? была Рабская Теория, в которую вошло исторически и чуть ли не в виде главного пункта совершенное бесчеловечие. Разве мог он проповедовать?—?Да ведь… Да ведь Его превосходительство в Бога не верует,?— осторожно заметил я.—?Извините,?— действительно удивилась Салли,?— Он нарушил закон, чтобы рабыня читала Писание. Как же вы говорите, что он не верует?Я собирался ответить, но тут вернулась Феодосия, в перчатках и с пучком крапивы в руках. Салли поглядела на меня с болью и укором и повернулась к дверям.—?Боже, прости и благослови раба Джона,?— пробормотала она.Прошло четверть часа. Капли пота неудержимо бежали у меня по лбу, и салфеткой Салливытирала соленый пот. Феодосия делала мне припарку из крапивы. В комнате стало похоже на клинику?— пахло спиртом, и пол усыпали комки марли. Меня подняли, стали обтирать водкой. Я сел?— с натугой, точно калека, взгромождающийся на костыли, поглядел на белый беспорядок кругом, на розовую воду в тазу и едва не потерял сознание. Под дверью было заколыхалась чья-то тень, но тут же и исчезла. Потом меня положили, накрыли простыней и оставили.Теперь же вдруг ударил такой озноб, что чуть зубы не выпрыгнули.Я лежал очень долго, в бреду и полусознании. Меня поглотило то одновременно расслабленное и тревожное настроение, которое так знакомо каждому человеку, которому случалось сильно заболеть. Я как будто бы вышел из пределов обыденной жизни, и эта жизнь показалась мне далекой и безразличной.Уже смеркалось, когда пришла Салли; она дала мне пить. Помню, как отхлебнул один глоток холодной воды и пролил из стакана на грудь. Затем наступило окончательное беспамятство.***К полуночи жар усилился. Я ворочался и стонал от боли. Мне виделось в бреду, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, невиданной болезни, идущей из Америки на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих, избранных. Иногда казалось мне, что около постели собирается много народу и хотят меня взять и куда-то отвезти, плачут и ссорятся. Их лица были мне знакомы, но я никак не мог узнать их и тосковал об этом, даже и плакал. Их было двенадцать, я это хорошо запомнил. Мне казалось, будто я о чем-то забыл, чего нельзя забывать,?— терзался и мучился, припоминая; хотел бежать от этих людей, но всегда кто-нибудь меня останавливал силой, и я опять испытывал жуткую боль.Вдруг раздался скрип. Я повернулся посмотреть. На пороге, из темноты, выступила фигура.—?Кто? —?шепнул я, буквально коченея от испуга.Фигура села на стул в углу. У меня дух захватило.—?Что вам?—?Спи.Я откинулся на подушки.—?Я умираю. Боюсь не проснуться.Видно было, что он пришел без всякого расчета, без особенного замысла, так, по первому движению; в лице его я не заметил чего-нибудь вроде чистой жалости. Он смотрел на меня, как иной полководец смотрит на кровавую бойню, к которой сам дал сигнал.—?А вы почему не спите?—?Сон не идет.Я живо представил, как этот нескладный, болезненно раздражительный человек мечется без сна в ожидании рассвета. Молчание. Он сидел возле, а я глядел в потолок, не смея заговорить с ним, с таким чувством, как будто я был виноват в его бессоннице.—?Освободите меня,?— попросил я слабым, бледным голосом, как говорят умирающие от чахотки. —?Я вас прошу.Для меня самого было неожиданностью, что я способен на такой разговор. Гамильтон лишь усмехнулся. Я понурил голову, подавленный обидой.—?Зачем вы смеетесь надо мной?Я собирался сесть, но чуть не закричал от боли и целую минуту не мог успокоиться.—?Ведь уж умираешь, а все чешешь языком,?— пробормотал Гамильтон. —?Спать надо, какой теперь разговор.—?Усну, так и не встану до самой смерти. Зачем вы хотите отказать мне в последнем желании?—?Жизнь так устроена, что такие вещи не бывают по заказу.—?Вам очень хочется, чтоб я умер рабом? —?я посмотрел на него презрительно. —?Тогда уходите.—?Ты хочешь, чтобы я тебя освободил, для успокоения; ты хочешь много думать. По-моему лучше вообще не думать…—?Мне только одно очень скверно, что в последнюю минуту будет подле меня гадина, как вы. Уходите.—?Я уже говорил, что очень рад доставить развлечение… Особенно в такую минуту,?— он посмотрел на часы. —?Пускай ты не заслужил моего внимания.Он помолчал немного, и вдруг спросил:—?Ты не трус?Я усилился приподняться.—?Не знаю. Может быть и трус.—?Если б я сказал, что освобожу тебя, но потом сразу же убью, ты бы согласился?—?Зачем?—?По господской воле.—?Это я понял, но зачем?—?Не спрашивай, а отвечай.Он так серьезно и нетерпеливо ждал ответа, что мне как-то странно стало.—?С чего бы… —?пробормотал я, но, не докончив, задумался. Мне, конечно, показалось, что это насмешка; но, взглянув пристально, я увидал в лице его чудное и удивительное прямодушие.—?Не соглашусь,?— тяжело проговорил я, после большой борьбы.Гамильтон улыбнулся, будто заранее предувидел такой ответ.—?Почему?—?Потому что смерть по приговору несоразмерно ужаснее, чем смерть от болезни.Резкая боль пронзила меня, однако я продолжил:—?Тот, кто умирает от болезни непременно еще надеется, что выживет, до самого последнего мгновения. А в случае преднамеренного убийства всю эту последнюю надежду, с которой умирать в сто раз легче, отнимают; тут приговор, и в том, что его не избегнешь, вся ужасная мука и сидит, и сильнее этой муки нет в мире.—?Стало быть, сейчас у тебя есть надежда?И некоторое самодовольствие просияло на его лице. Я сложил руки, недоверчиво смотря на него.—?Выходит, что так.—?Вот и не прыгай в могилу раньше времени. Живи, пока жива надежда.Я был побежден совершенно, и минуту колебался. Гамильтон явно не скрывал своего ко мне пренебрежения, даже старался не скрывать; а я?— я имел причины его не жаловать. Отчаяние пересилило во мне здравый смысл; я решил, что терять мне нечего.—?Осмелюсь сказать, что ненавижу вас.Гамильтон смотрел на меня молча, неподвижно,?— но что это был за торжествующий, вызывающий и насмешливый взгляд! Мы просмотрели так друг на друга секунд десять битых, при глубоком молчании.—?Осмелюсь сказать, что ты имбецил. Самое тупое существо, которое мне только приходилось знать,?— парировал он.Я всегда живо реагировал на оскорбления, но сейчас смолчал нарочно. Я даже сделал вид, что не обиделся. Я слышал собственное дыхание, участившееся от злости; но и на этот раз выручила дисциплина, подсказала банальную реплику, отрезвляющий смешок:—?Дерьмо собачье.Гамильтон тут же встал?— с своею невозмутимою важностью в лице, бледный, нескладный, смешной. Вся его дневная воинственность улетучилась без следа. Сейчас это был хилый, насупленный и обиженный человечек. Он подошел к постели, будто собираясь меня ударить.—?Не бросайтесь на умирающего,?— урезонил я.Гамильтон не ответил. Он вынул из кармана сигару и сунул ее мне в рот; затем быстро щелкнул зажигалкой. Я затянулся, скорей машинально, чем от естественного желания, и сразу закашлялся. Я выпустил изо рта струю странного, острого на вкус дыма. Голова моя закружилась, и к тому же палящая жажда осушила горло.—?Спокойной ночи,?— сказал Гамильтон.Я поднял взгляд, посмотрел на это лицо, с вялой бледностью на глянцевитых щеках, и в голове моей пронеслась давнишняя, знакомая еще с детства мысль о том, как страшны бывают злые люди,?— гораздо страшнее, чем мертвецы.