1 часть (1/1)

Все, что прошло – очень скоро забывается нами.И как бы не было плохо и тоскливо от этой действительности, но это часть нашего пути, и вырезать эту часть оттуда невозможно. Остаётся одно – резать руки на запястьях, выводя острым кончиком пера кривые буквы неслучившихся стихов. В календаре цифры празднечных дней тоже красным обозначены – наверно, потому что вино, литрами выпитое в эти дни, такое же ало-красное, как кровь, стекающая медленно по подбородоку, капая на белоснежный ворот рубашки. В детских букварях первые буквы, которые расписанные разными завиточками и изогнутыми линиями, тоже красные, кое-где жёлтые, позолоченные, по краям. Все мертвенно красное, с детства знакомое, очертелое. Аз-буки-веди.Ты кудри постоянно поправляешь брезгливо, захлёбываешься водкой в вонючих кабаках, а потом лезешь обниматься, руки холодные на спине смыкаешь, смеёшься. На улице мороз несусветный, а тебе на все наплевать, на пальтишко свое осеннее, на снежинки, опустившиеся на твои пушные ресницы. Щеки красные – то ли от выпитого, то ли от холода. Прекращаешь заливаться беспричинным смехом, и уши начинает резать звенящая тишина. И вздохнуть страшно, сглотнуть, не то что шевельнуться. И стоишь так, стоишь, и лыбишься сквозь ворот моей рубашки.Спиваешься в Петербургских квартирах, а на редких литературных вечерах волосы зализываешь, пиджак застегиваешь, галстук на шее затягиваешь и улыбаешься чуть заметно. Кулаки чешутся врезать в морду, чтобы потом вместо галстука петля на шее не затянулась. Отучить, проучить хочется до дрожи. Можно не встречаться с этим деревенским – хотя, наверно, уже и вовсе городским – лириком неделями, месяцами, а душа все равно поближе тянется, взгляд все светлые завитки волос в толпе выискивает. Маяковский утверждает самому себе, что этот мальчишка – для него ничего не значит, все порывы встретиться и поговорить – лишь самовнушение больное, ничего более. Поймаешь его в реке людей глубокими карими глазами, и хватит этого, чтобы душе неспокойной насытиться. Да все это ложь, сам же понимает, но отрицает всеми возможными и невозможными методами.В кабаке как обычно душно, легкие ядом забиваются, вздохнуть нельзя. Опять подрался, под глазом синяк чернеющий светит, губы растянуты в улыбке, и шепчут, кажется, "Володя". Из носа кровь алая струится, красная-красная, такая, что аж плечи передёргивает. Ненависть к этому дьяволу всплывает в разуме, как будто он – исчадие ада, стоит, лыбится, насмехается. Он – это чистый яд, неизбежная смерть и расцветшие васильки в отчего то грустных зрачках.Каждая встреча, до трепета в сердце долгожданная, быстрая, слишком запоминающаяся, а, порою кажется, последняя. Впрочем, так кажется всегда. Для балалаечника главное – женщины, деньги, слава, и, может быть, почти забытая им деревня, но точно не футурист. Для Владимира главное кажется, балалаечник. ?Слишком много кажется.? – кричит в пол голоса сознание, и почти руку уже поднимаешь перекреститься, как быстро отступаешь, понимая, что не кажется.Балалаечник – главное в жизни, и от осознания этого тошно и яростно становиться и на себя, и на него, дьявола. Точно дьявола. Они расходятся также быстро и неожиданно, как и встретились. Владимир снова с точностью убеждается, что эти чувства – выдумка шальной головы, даже несмотря на то, что в груди предательски горит удушающий огонь.***Пусть за окном – рассвет, а на душе темнота, которая никогда более пройти не сможет, не осилит. Жизнь всего лишь неудавшаяся шутка, а смерть лишь мелкая неудача в ней.А древняя мечта стать огнём, стать пламенем ярким, не угасает, горит. Смотришь за окно — а там светло-светло, глаза солнце слепит, щуриться заставляет. И так стоишь, жмуришься, а потом глаза широко открываешь, навстречу огню, да поглащает свет этот с головой, полностью тело обволакиевает, в волосы вплетается, между пальцев перетекает, забирает нетерпеливо с собой, убивает медленно. Да совсем не страшно! наоборот — улыбка на все лицо и глаза горящие, лазуревые, светлые. А потом солнце яркое в ненастоящее, искусственное, тусклое превращается. Но груснее тоже отчего то не становится, так же все почти остаётся.На востоке — солнце большое больше не появляется. Кучерявые, спутанные волосы ложатся на белую ткань подушек тчательно выстиранных. Нету солнца — ну и пусть, все равно рано или поздно пропало бы оно с неба. Нет печали даже, ни тоски, ни грусти. Стучит в дверь кулак чей-то чужой. Громко, уверенно, настойчиво. Да и сразу понятно становиться, кто идёт, кто дверь так яростно выламывает.Но лежат на подушке кудри, тело на постели, а глаза за веками спрятаны. Играет в голове спокойная, переливистая песня весенняя, напоминает, что нет сегодня солнца на востоке. А нет-нет, да приходится всё-таки встать, доплестись устало на двери ободранной, припасть на неё, облокатиться о поверхность и прислушаться одним ухом к тихой, едва слышной ругани. И вот — деловой, взрослый, и вроде образованный мужчина, словно маленький, невинный мальчик щелкает засов и тянет ручку изогнутую на себя. — Драсьте, товарищ футурист, — нагло смеётся мальчишка. Глаза загораются хитрым пламенем, а губы в улыбке растягиваются. — Зачем пожаловали?Владимир молчит, губы поджимает, зубы смыкает, что те чуть ли не скрипят, молчит. Проходит в квартирку и становиться напротив светловолосого. Серёжа лыбится также по-простому, с открытой душой и искренними глазами. Стоит твердо, этим взглядом чужую широкую грудь сверлит, до сердца трепещущего достаёт.Стоят — между, сантиметров двадцать, может и меньше немного, один душу другого видит, другой кудри золотые. Дышат в такт, в один ритм, равномерно, совместно.Рука бьёт по щеке неожиданно, а потом за подбородок тянет вверх – мол, смотри в глаза, а не мимо. Сергей также скалится, а в глазах страх, тревога плещется. Санкт-Петербургское небо распускается над домами и улицами, а солнца всё нет и нет. Не придет оно сегодня, не сбудутся больше желания чужие, бескорыстные. Рука – родная, смуглая, загорелая, зацелованная будто совсем недавно, – толкает в грудь, да и будто нарочно падает тело обессиленно на пол. Болит же вовсе не грудь, не щека, а душа, сердце нещадно саднит.— Проваливай, раз за этим пришёл, - шипит он, но подниматься не смеет, даже в глаза смотреть боязно. – Снова молчишь?Из глаз темно-карих точно искры летят, сыпятся. Смотрят они злобно, с вызовом, с чего-то ужасного точно ожидают и порождают тоже.— Сережа, я умру, — выдавливает он. Сергей вскидывет брови и осмеливается смотреть в чужие глаза. Неверяще заглядывает, удивляется, да так, что почти незаметно. Ветра нет, нет солнца, нет восхода, витает лишь в воздухе перед носом дым сигаретный.?Все мы когда-то умрём? — хотелось в шутку ответить, да только смеяться совсем не хотелось, губы сомкнулись плотно. Сердце бьётся бешено и рука мысленно припадает к груди, успокаивая безысходный, громкий стук.— Тогда, — голос незаметно дрожит, рука дёргается и всё-таки хватается за грудь в районе сердца. — тогда я тоже умру. — ?Вместе с тобой?Глаза большущие, лазуревые, с множеством бликов и отчего то чуть красные, обрамлены длинными густыми ресницами. Смотрит, душу прожигает, да видна во взгляде преданность нечеловечья, сильная, смелая.Рубашка – да что это рубашка, даже за белой полупрозрачной тканью отчётливо было видно яркое пламя в сердце горящем. Горит, выжигает почти дыру с краем почерневшем в белой ткани.На все плевать было легко почти всю жизнь, но сейчас почему-то что-то в груди дрогнуло, сильно-сильно забилось, порвалось, давило тяжестью на грудную клетку, легкие сдавливало, дыхание прерывало безжалостно.— С тобой всегда было что-то не так, — лепечет насмешливо, едко, почти истерично. — но что же случилось сейчас?— Я всё уже сказал.В комнате ужасно темно, блестели лишь глаза, кудри золотые переливались непонятно отчего, ведь солнца сегодня – нет.Все также: одинаково мерцают звезды в небе, одинаково вьются кучерявые волосы, одинаково смотрят в душу глаза чужие.Сердце больше не бьется только, и кажется, будто и вправду пропало оно из груди, оставила одного в трудный момент, заставляя пустоту чернеющую разрастаться в груди на месте сердца пропавшего. Юность, молодость – ушли только со стороны, с виду, на самом же деле там и осталось весёлое озорство и баловство. Только вот сейчас не резали грудь детские эти чувства, и будто взрослее разум становиться, на мгновение старше, старше с каждым днём. Выпрямляется спина, кудри меркнут, разглаживаются, и не кудри становятся вовсе. Глаза не голубые, яркие, горящие, а серые, бесчувственные. На плечах – не голубая, золотом расшитая рубаха русская, а строгий пиджак с накрахмаленной рубашкой, белой-белой, заострённой. Отдать миру талант и стихи свои не получилось – получилось забрать у Руси траву зеленую, да березы шумные. Вот забрать сердце украденное у Владимира рядом стоящего – тоже не получилось, и неизвестно, к счастью, иль к сожалению. — Забери моё сердце, и живи вновь, – чуть ли не выкрикивает Сергей, но улыбку все же скпыть пытается, не поддается. А зачем говорит – точно не понимает. Нет в нем сердца, ромашки да васильки распускаются в той пустоте зудящей. — Разве не забрал ещё? Улыбка рвет рот, а голова рвется от мыслей о том, как легко было ему все угадать, ужасно легко.Чертов футурист.