6 (1/1)
1945 год. Нюрнберг. Показания Дитера Вислинцени. Людям, которые знали Эйхмана не слишком хорошо, он мог показаться образцом для подражания, образцом преданности, исполнительности и самообладания. Однако я же поддерживал с Эйхманом весьма тесные отношения, поэтому мне была отлично известна его переменчивая, вспыльчивая, категоричная натура. Его по несколько раз за день бросало из крайности в крайность: то он решительно заявлял, что будет работать изо всех сил и ничто его не остановить, то он хватался за пистолет и клялся застрелиться. Я же не дурак, - дураком-то как раз был он! - понимал, что он так однажды действительно пульнет себе в висок, поэтому предусмотрительно убирал все патроны подальше - в том числе, и из его пистолета. Он очень злился, когда влетал в свой кабинет (а я, как всегда в минуты его самоубийственных порывов, гнался за ним), махая руками и швыряясь во все стороны тем, что под руку попадется, вырывал ящик стола и хватался за пистолет, приставлял его к виску, ни на секунду не затыкаясь и увещевая меня в том, что он сейчас же спустит курок, потому что он устал посылать людей на смерть, и его достала эта работа. Разумеется, он спускал курок, но патронов-то в пистолете, благодаря мне, не было! Он обычно бывал в ярости из-за этого и ненавидел меня за то, что я держал его. В конце концов, Эйхман был нужен не только Гиммлеру с Гейдрихом, но и мне. Я охранял его от смерти все эти годы... Да, сначала он злился, а потом, обессиленный и отчаявшийся, плакал у меня на груди. Мне было его бесконечно жаль. Я успокаивал его как мог: обнимал, целовал, говорил, что когда-нибудь весь этот ужас, все эти депортации и концентрационные лагеря - все закончится, все сгорит в огне. Я давал ему силы жить - на какое-то время, пока он не срывался снова. Но я был у него не единственным. И я знал об этом. Знал обо всех его похождениях по публичным домам с Гейдрихом, обо всех его пьянках, обо всех его любовниках. Он был одним из тех людей, которые не отказывают себе во всевозможных удовольствиях. Если он хотел секса - он вызывал к себе в кабинет какого-нибудь красивого офицера и брал его прямо на письменном столе. Если он хотел выпить, то предлагал тому же офицеру пропустить пару стаканчиков какого-нибудь крепкого напитка. Эйхман был счастлив, если его кто-нибудь, тот же Гейдрих или, скажем, Гёсс, брал с собой развеяться, и с нетерпением ждал этих безоглядных и приятных вылазок, из которых он возвращался уже под руку с каким-нибудь юношей самой свежей наружности. Эйхман был уверен, что никто не знает о его "голубых" предпочтениях, однако, на самом-то деле, очень многие знали, что он по мальчикам. Все знали, но молчали, и никто его не выдавал. Гомосексуализм Эйхмана, скажем так, охранялся от Гиммлера, ведь тот приравнивал нетрадиционную ориентацию своих людей к саботажу.
Еще одним любимым делом Эйхмана было вызывать офицеров на дуэль. Он делал это, по меньшей мере, два раза в неделю. Разумеется, руководство пресекало все его попытки разрешить спор дуэлью, и до дела никогда не доходило. В общем, взбалмошный характер Эйхмана мешал жить всем... Зимой 1942-ого года мы с Эйхманом, по поручению руководства, отправились из Берлина в Австрию, в Линц. Остановились там в одном недорогом отеле, который выглядел, как усадьба зажиточного фермера. Эйхман тогда, когда мы, задрав головы и щурясь от солнца, рассматривали отель, заметил, что хотел бы иметь такой дом. В тот солнечный день был очень крепкий мороз, и мы с Эйхманом, понятное дело, были не в фуражках, а в шапках-ушанках. Эйхман очень боялся заморозить уши, поэтому даже завязал бантиком веревочки на шапке, и стал выглядеть ну просто до невозможности смешно! Я глаз от него не мог оторвать и все посмеивался, глядя на его длинный красный нос, который далеко выдавался вперед. Мы заселились в отель, разобрали чемоданы... Эйхман настоял на том, чтобы мы жили в одном номере. Я не воспротивился этому его далеко идущему желанию. Наоборот, я был рад погреться скрипучей от мороза ночью в его горячих объятиях. Все-таки, любовником он был превосходным. С тех пор, как мы впервые переспали, я забыл о том, что когда-то выбирал женщин. Я смотрел теперь только на него, на Адольфа, и внутри у меня все горело от желания владеть им, и чтобы он владел мною. Пламя любви и безоговорочной преданности горит во мне по сей день. Я никогда не говорил Адольфу о том, что, кроме него, у меня тогда никого не было - он и не спрашивал, потому что давал мне полную свободу выбора, которой я так ни разу и не воспользовался. Я много лет спал только с ним одним, и он был для меня единственным желанным мужчиной. Что же до Эйхмана, то он по своей гадкой натуре не мог довольствоваться одним любовником. Ему быстро надоедал один человек, и он тут же находил себе другого. Для меня это было дикостью, но я не требовал от него такой же верности, которую я сам выказывал по отношению к нему. Я понимал, что его не изменить... Если нам предстояло куда-то отправиться, то мы всегда брали с собой только самое необходимое: зубную щетку, бритву, расческу, пару полотенец, нижнее белье, пижаму... Именно таков был обыкновенный набор Эйхмана, я же постоянно прихватывал с собой парочку книг по истории. Адольф не любил читать, он говорил, что у него, к тому же, нет на это времени, потому что он всегда старался как можно быстрее расправиться с делами, и бросал на работу все свои силы. Как только мы расположились в номере отеля, он попросил меня помочь ему, и мы вдвоем придвинули тяжелый, старинный письменный стол к окну. Он достал из своего кожаного ранца несколько тонких тетрадей, ручку, карандаш и папку с бумагами. Я с кровати, устремив на Эйхмана взгляд поверх своей исторической книжки, наблюдал за его напряженной, длительной работой. Он мог действительно долго заниматься чем-то одним, ни на что не отвлекаясь. Работа, требующая терпения и усидчивости, была Адольфу по душе, но он так же был в восторге от постоянных разъездов и путешествий. Насколько я знаю, он и его водитель, Зигмунд Шпитци, исколесили вместе всю Европу. Со временем он все реже виделся с женой, Вероникой, - а ведь к 1942-му году у него было уже трое детей! Адольф признавался мне, что почти не скучает по жене. Он больше переживал из-за разлуки с детьми, чем тосковал по жене. Эйхман также откровенно говорил мне, что женился только для того, чтобы оставить потомство - все в соответствии с тем, чему учил Гиммлер своих эсэсовцев. Конечно, Гиммлер рассчитывал на как можно большее количество детей в немецких семьях, но таким людям, как Эйхман, которые почти никогда не бывали дома, просто некогда было плодиться! Однако плоть требовала удовольствий, - а уж любвеобильный Эйхман и вовсе от этих требований плоти с ума сходил! - и в нескончаемых путешествиях Адольф отрывался по полной. Однажды я даже упустил его из виду, и мне пришлось вытаскивать его из дыры, типа кабаре, где он, изрядно приняв на грудь, особенно разошелся и даже присоединился к танцовщикам на сцене. Гостям того весьма и весьма сомнительного заведения было весело, они радовались появлению на сцене такого роскошного офицера, как Эйхман. Что же до меня, то я был готов провалиться сквозь землю от такого позора! Адольф блистал на сцене своим черепом со скрещенными костями на фуражке, и я почти поддался его чарам, когда он головокружительно улыбнулся со сцены, завидев среди гостей меня, но я быстро взял себя в руки и уже в следующую минуту за шкирку, как нашкодившего кота, тащил его на воздух... К вечеру он покончил с писаниной и стал готовиться ко сну. И я тоже. Мы оба переоделись в пижамы. Я почистил зубы, освободил для Эйхмана ванную комнату и забрался в холодную постель. Адольф же задержался в ванной, потому что ему приспичило побриться! Мне надоело его ждать, лежа в одиночестве в постели, поэтому я выпрыгнул из кровати и прошлепал в ванную. Там он тщательнейшим образом, и потому очень медленно, сбривал щетину с подбородка. Посмотрев мне, отражавшемуся в небольшом чистом зеркале, в лицо, он спросил, зачем я пришел. Я без утайки выложил ему то, что очень жду его в постели. Он лишь ухмыльнулся и попросил меня вернуться в кровать и еще немного подождать. Я не согласился. Я подошел к нему и предложил помощь - он не мог как следует выбрить себе шею. Эйхман повернулся ко мне с закинутым на плечо полотенцем и доверительно вручил бритву. Я развернул его обратно к зеркалу и, без задней мысли, приступил к делу, совершенно не подозревая о том, что сам себя сгубил. Стоило мне два-три раза провести бритвой по его шее, как неведомая мне прежде, безумная жажда крови поднялась во мне и заполонила все мое существо. Я думал о том, как прекрасно было бы чуть сильнее надавить на лезвие и пустить немного эйхмановой крови и обязательно попробовать ее, солоноватую и горячую, как его австрийский нрав, на язык... Изо всех сил борясь с опасным, кровопускательным намерением, я едва закончил. Я дрожащей рукой вернул Адольфу бритву. Эйхман поблагодарил меня, умылся, вытер лицо полотенцем. Я все это время стоял у него за спиной и отрешенно недоумевал, как так вышло, что я возжелал узнать вкус его крови... Кровожадность тогда была для меня в новинку. Когда он закончил с вечерними водными процедурами, мы пришли в спальную. Эйхман быстро забрался под одеяло, я же погасил свет и только потом присоединился к нему. Я только устроился поудобнее, как он вдруг завозился под одеялом, а потом повернулся ко мне лицом, нашел под одеялом мою ладонь и приложил к своей груди. К своей обнаженной и горячей, слева пульсирующей от сердцебиения, груди. Я завелся мгновенно. В считанные секунды избавившись от пижамных рубашки и штанов, я накрыл его тело своим телом. В паху у меня все болело от прилившей туда крови и я, нетерпеливый от вожделения, едва справился с растяжкой. Извиняясь за причиненную боль, я вошел в Эйхмана и, сжимаемый им, стал потихоньку сходить с ума. Так, как в ту ночь в отеле в Линце, я еще никогда прежде не занимался любовью. Я хотел искусать Адольфу всю шею и добиться от него хотя бы капли его крови, но Эйхман умолял меня смилостивиться и кусать его пониже, чтобы утром на людях не краснеть. Следующее австрийское утро было столь же ярким и сверкающим, как предыдущий день - день, когда мы с Адольфом прибыли в Линц. Лично мне не хватало только Альп за окном. Я проснулся раньше, чем Эйхман. Я проснулся, но не мог пошевелиться, потому что он навалился на меня и уткнулся носом мне в шею. Я боялся его разбудить, поэтому остался в постели и ждал, когда он проснется. Адольф проснулся около одиннадцати часов. Я притворился, что мы проснулись одновременно - если бы я сказал, что из-за него пролежал в постели без движения лишние два часа, то он бы рассыпался в извинениях. Я не любил заставлять его извиняться. Мы встали, сделали зарядку, переоделись. Потом нам подали завтрак, и мы поели. Я был в наилучшем расположении духа, и Адольф, похоже, тоже - по крайней мере, он выглядел очень довольным. После завтрака он сел за работу, я предлагал ему свою помощь, но он благодарил меня и вежливо отказывался, поэтому я оставил его в покое.
А потом мы поссорились. Из-за какой-то мелочи - по настолько ничтожному поводу, что сейчас я уже ни за что и не вспомню, почему мы с Адольфом поругались. Но он был страшно зол, просто вне себя! В конце концов, он потребовал, чтобы я пошел долой с его глаз. "Пойди, проверь, как там погодка в лесу!" - примерно так, зло и как-то непонятно, криво, сказал он. Поблизости был пышный и живописный лес - туда он меня и послал! Я не стал подливать масло в огонь, поэтому тихо надел свои шинель и шапку и вышел за дверь. Я на самом деле пошел в лес, погулял там, подышал свежим воздухом, послушал птичий стрекот - короче, до глубины души прочувствовал, так называемое, единение с природой. В лесу в тот солнечный, чистый и морозный день и правда было хорошо, легко и счастливо. Я бродил там по глубокому, нетронутому снегу совершенно один - я имею в виду, я был там единственным человеком. Ни одного дикого зверя я на своем пути не встретил. Вековые, темные, высоченные ели закрывали меня от набравшего силу полуденного солнца. Я шел, шел без какой бы то ни было цели, будто сбросил с плеч тяжесть прежней жизни, и ничто меня более не заботило, и вдруг надо мной с криком прохлопала крыльями большая черная птица. Я остановился, по колено в снегу, и проводил ее взглядом. Я впервые подумал, как это хорошо - быть птицей, рассекать на огромных, сильных крыльях по бескрайнему, синему небу... Птицы свободны, человек - нет. Человек сам сделал себя несвободным; сам сделал себя узником собственных пороков и ограниченного ума. Я заплакал - заплакал среди тех столетних деревьев и лесной, снежной тишины, среди ослепительно-белого снега. Заплакал от собственной несвободы. Когда я вернулся в гостиницу, Адольф уже более или менее успокоился. Я вошел в номер. Эйхман медленно расхаживал по комнате с каким-то документом, глубоко задумавшись. Он обратил на меня внимание только тогда, когда я намеренно погромче затворил за собою дверь во второй раз. Он поднял голову и посмотрел в мою сторону. Адольф был так впечатлен моим видом, что позднее даже сделал для меня небольшую прозаическую зарисовку. Содержание ее было примерно таким, я хорошо помню: "Дитер появился передо мною, румяный после прогулки, и глаза его радостно блестели, точно в том лесу, куда я отправил его в разгар ссоры, он обрел счастье и свободу, точно там он разорвал земные оковы. Я даже засомневался, точно ли вернувшийся Дитер - это тот же самый Дитер, которого я прогнал? Передо мною точно стоял помолодевший, посвежевший, просветленный, оживший Дитер. Он так похорошел, что мне захотелось его поцеловать..." В то время, когда Адольф смотрел на меня и хотел поцеловать, я тоже глядел на него и думал: любил ли этот человек когда-нибудь? Для меня не было никакой загадки: он так часто менял любовников, потому что искал того, кто докажет ему, что любовь - она есть! Что это не пустое слово, замыленное и замусоленное тысячелетиями. Мне были вполне понятны его сомнения и поиски: любовь - вещь очень редкая и потому очень ценная. Я боялся и даже не допускал мысли, что, раз я единственный, кого он до сих пор не бросил, то, значит, меня он по-настоящему любит. Я не мог так даже думать, потому что, по правде говоря, я совсем не знал Адольфа Эйхмана. Да, вы не ослышались, я ничегошеньки о нем не знал! Я знал лишь какую-то часть его, но именно ту часть, которую ему не стыдно и удобно было выставлять напоказ. Если большинство людей очень бдительно охраняет свое истинное "я" от внешних посягательств, то истинное "я" Адольфа было тайной за семью печатями. 09. 02. 19