И вы были бы убиты в ночи, даже не зная причины // Лука Чангретта (1/1)
—?Я бы перебил вас всех, но моя мама хорошо тебя знает. Она сказала, что для тебя будет хуже продолжать жить, потеряв все, что ты имел.Она заламывает руки и глубоко выдыхает, закрывая глаза?— так глубоко, что сводит легкие нервной, почти острой судорогой; и, конечно, она ни в коем разе не собирается оглядываться на то, что оставляет за спиной, потерявшей всякую стать и осанку. Не оглядывается на людей, что не пошли с ней дальше, остановившись где-то посреди пути, который они начали вместе, на все вещи, любимые, но отринутые, на потерянную семью, справедливости ради, толком и не обретенную?— на все; на саму себя, брошенную где-то там, где холодно, сыро, темно и жизнь ощущается жутко опостылевшей гадливой удавкой поперек прекраснейшей и нежной шеи?— на себя, сидящую посреди пустоты и тишины, в которой каждая крупица и сгусток пахнет дорогой жесткой тканью, колким бархатом, блестящими запонками и твердыми краями шляпы, с внутренней стороны отороченной узорчатым шелком темно-багряного цвета. Пахнет патронами, немного окислившимися цилиндрическими гильзами, спрятанными во внутреннем кармане, на которых выцарапано одно-единственное имечко: один выстрел?— одна жизнь; и сизыми витками над дулом пистолета, когда отзвучал оглушительный хлопок.Пахнет, черт возьми, его взмокшей кожей под воротом дорогущей рубашки, на которой во всяких тайных стежках запрятаны фирменные ярлычки, и как его руки, суховатые и сильные, крепкие и напряженные?— плотно лежащие на ее бедрах и помогающие держать ориентиры тела в пространстве, которое кренится и крутится, словно подхваченное жестокой бурей, бессердечным штормом; пахнет так, как пахнет только один мужчина, с которым она когда-либо связывалась?— и который обернулся таким неимоверным провалом, что впору взвыть.Она выдыхает еще раз и смотрит на распахнувшуюся впереди глубину обрыва; она обретает в темно-синем просторе саму себя, маленькую и растерянную, выброшенную в соленую пустоту, покрытую высокими валами, вопящую о спасении и дико нуждающуюся в протянутой руке?— и руку она протягивает сама же, предлагая этой малявке всю посильную помощь.Медленно сходят виноградно-лиловые и сливово-мраморные мешки под глазами, столь долго набухающие и набирающие силу, и темнота взгляда неспешно зарождается, будто заново обретенная, и даже, кажется, иной раз не забывает уложить волосы или пряной пудрой перекрыть покраснения, вспыхнувшие на щеках; осторожно и неспешно хорошеет, где-то в кончиках пальцев спрятав остаточную остроту и горечь адской боли, затихающей с каждой ночью, в череде которой она не молит в вязкую темноту о том, чтобы он вернулся, обнял, прижал, рассказал что-то?— даже то, что повергает в шок и заставляет похолодеть от макушки до пят. Не молит?— забывает его медленно, но верно; и в итоге протягивает тонущей посреди морской пучины девчонке, в которой странно узнает что-то до оскомины знакомое, ладошку, не отрицая, конечно, что забывает человека, по которому скучает до зубной боли; которого очень-очень хотела любить.Только выходило скверно и однобоко, отвратительно и чересчур прямолинейно?— заключенное в простой истине правило, что гибло что-то там выстраивать, если у него все эти отношения камнем на шее, а у нее на цепочке кулон с его фотографией.Гиперболизировать? Да пожалуйста; она думает закурить, чтобы с дымом в воздух выплюнуть миллионы слов, которые так ему и не сказала, да миллиарды фразочек, что постоянно повторяла, получая в ответ только кивок, но сигарет нет. Она думает прыгнуть с обрыва, чтобы без мучений и долгих преодолений вместе с собой стереть всякие там мысли о Луке, но море, конечно, отвергнет ее?— сгусток шторма, буйство природы, крупица ненастья. Отвергнет все то, что так и не смог полюбить проклятый итальянец, рассчитывающий, что она всегда будет покладистой девочкой, ласковой кошечкой, смиренной паинькой, ластящейся и покорной, клыков своих не выказывающей и шерсть не дыбящей?— тихой гаванью, солнечным днем, молодой весной.А она, смотри-ка, смела показать ему и когти, и оскал?— и даже свою плаксивую осень, старательно взращенную в душе, взлелеянную без малейшего участия тех нежностей, которые у него были приступами; пестованная только собственными силами, отрекающаяся от того, что он предлагал, словно бы отдавая ненужное, без которого сам мог обойтись. Открещивающаяся от него всего даже в те моменты, когда шла к нему навстречу, пока нужно было бежать прочь?— как бегущая к Каю Герда, желающая спасти острогранную льдину, занявшую место сердца; порывающаяся ногти сломать о его кирпично-стальные стены, потому что хотелось драмы и клокочущей игры в сапера, в которой каждый шаг может стать последним?— хотелось буйства, бурления и грохота летящей вокруг посуды, и шипящих языков пламени, и криков, и ругани. Чего угодно, лишь бы, господи, не тишины.Она улыбается и всматривается в зыбкую линию горизонта до тех пор, пока глаза не начинают болеть и гореть, и покрываться пленкой слез; высоко в небе громким хрипящим криком разрывается какая-то толстобокая чайка, а у самой береговой линии волнами, увенчанными белыми гребешками пены, из нутра холодного моря выбрасывает ярко-зеленые водоросли. Выбрасывает, верно, ту самую пропащую и гиблую девчонку, которую когда-то давно унесло в пучину?— и вот, наконец вернуло.Она, конечно, улыбается; широкое плетение золота, венчающее палец, по красивой острой дуге улетает с обрыва вниз и, может, где-то там даже звякает, но она не слышит, потому что кричит чайка, шумят волны, шепчет что-то ветер. И потому что она сама себе говорит, что вслед за кольцом не полетит больше ничего; говорит, что обязательно встретится с семьей и научится заводить друзей, и заново откроет мерное спокойствие жизни без всякого там великолепного представителя Саграды Фамилии, с которым было хорошо, восхитительно и замечательно?— так, что иной раз заходилось сердце, перехватывало дыхание и дрожали колени. Говорит что-то еще, собственный голос примешивая к распахнувшемуся вокруг клокотанию и шуму невероятной и неотесанной природы.Ветер крепчает и становится теплее, принося странное ощущение утерянного детства, упущенных возможностей и гибкой весны, в череде которой можно все-все обрести, наладить, залатать и починить, если то достойно жизни; она наблюдает с высоты обрыва, как внизу копошатся маленькие красноспинные крабики и решает начать жизненные изменения с чего-нибудь щекочущего в горле, сбивающего мысли со стройного вымеренного ряда и сопровождающегося смехом и незатейливыми рассказами бармена ?Гарнизона?, в котором раз через раз рискуешь пересечься с треклятыми Шелби.Она замирает только на мгновение, чтобы ощутить налившиеся силой ноги и чувственные покалывания в кончиках пальцев; чтобы усмехнуться, потому что и не думала, что когда-нибудь будет счастливой?— не думала, а потом Лука Ченгретта оказался где-то позади, в темноте, слякоти и тишине, выброшенный расставанием из ее жизни, как клокочущее и бурлящее море избавляется от цветущих водорослей и далеко заплывших коряг.