1 часть (1/1)

На вокзале давка. Народу - темная темь. Красноармейская цепочка поперрону чуть держит оживленную, гудящую толпу. Сегодня в полночь уходит наКолчака собранный Фрунзе рабочий отряд. Со всех иваново-вознесенских фабрик,с заводов собрались рабочие проводить товарищей, братьев, отцов, сыновей...Эти новые "солдаты" как-то смешны и неловкостью и наивностью: многие тольковпервые надели солдатскую шинель; сидит она нескладно, кругом топорщится,подымается, как тесто в квашне. Но что ж до того - это хлопцам не мешаетоставаться бравыми ребятами! Посмотри, как этот "в рюмку" стянулся ремнем,чуть дышит, сердешный, а лихо отстукивает звонкими каблуками; или этот - смолодцеватой небрежностью, с видом старого вояки опустил руку на эфеснеуклюже подвязанной шашки и важно-важно о чем-то спорит с соседом; третийподвесил с левого боку револьвер, на правом - пару бутылочных бомб, какзмеей, окрутился лентой патронов и мечется от конца до конца по площадке,желая хвальнуться друзьям, родным и знакомым в этаком грозном виде. С гордостью, любовью, с раскрытым восторгом смотрела на них и говорилапро них могутная черная рабочая толпа. - Научатся, браток, научатся... На фронт приедут - там живо сенькинумать куснут... - А што думал - на фронте тебе не в лукошке кататься... И все заерзали, засмеялись, шеями потянулись вперед. - Вон Терентия не узнаешь, - в заварке-то мазаный был, как фитиль, атут поди тебе... Козырь-мозырь... - Фертом ходит, што говорить... Сабля-то - словно генеральская, ишьтаскается. - Тереш, - окликнул кто-то смешливо, - саблю-то сунь в карман - казакиотымут. Все, что стояли ближе, грохнули хохотной россыпью. - Мать возьмет капусту рубить... - Запнешься, Терешка, переломишь... - Пальчик обрежешь... Генерал всмятку! - Ага-га... го-го-го. Ха-ха-ха-ха-ха... Терентий Бочкин, - ткач, парень лет двадцати восьми, веснушчатый,рыжеватый, - оглянулся на шутки добрым, ласковым взором, чуть застыдился иторопливо ухватил съехавшую шашку... - Я... те дам, - погрозил он смущенно в толпу, не найдясь, чтоответить, как отозваться на страстный поток насмешек и острот. - Чего дашь, Тереша, чего?.. - хохотали неуемные остряки. - На-косемечек, пожуй, солдатик божий. Тебе шинель-то, надо быть, с теленка дали...Ага-га... Ого-го... Терентий улыбчиво зашагал к вагонам и исчез в серую суетную гущукрасноармейцев. И каждый раз, как попадал в глаза нескладный, - его вздымали на смех,поливали дождем ядовитых насмешек, густо просоленных острот... А потом опятьползли деловые, серьезные разговоры. Настроение и темы менялись с быстротой,- дрожала нервная, торжественная, чуткая тревога. В толпе гнездилисьпересуды: - Понадобится - черта вытащим из аду... Скулили все - обуться не вочто, шинелей нету, стрелять не знаю чем... А вон она - ишь ты... - Иговоривший тыкал пальцем в сторону вагонов, указуя, что речь ведет прокрасноармейцев. - Почитай, тыщу целую одели... - Сколько, говоришь? - Да, надо быть, тыща, а там и еще собирается - и тем все нашли.Захочешь, найдешь, брат, чесаться тут некогда - подошло время-то он какое... - Время сурьезное - кто говорит, - скрепляла хриплая октава. - Ну как же не сурьезное. Колчак-то, он прет почем зря. Вишь, и наУрале-то нелады пошли... - Эхе-хе, - вздохнул старина - маленький, щупленький старичок вкацавейке, зазябший, уморщенный, как гриб. - Да... Как-то и дела наши ныне пойдут, больно уж плохо все стало, -пожалобился скучный, печальный голосок. Ему отвечали серьезно и строго: - Кто ж их знать может: дела сами не ходют, водить их надо. А и воттебе первое слово - тыща-то молодцов!.. Это, брат, д е л о - и большое дело,бо-ольшое!.. Слышно в газетах вон - рабочих мало по армии, а надо... Рабочийчеловек - он толковее будет другого-прочего... К примеру, недалеко ходить -Павлушку возьмем, Лопаря, - каменный, можно сказать, человек... и головуимеет - не пропадет небось! - Кто говорит, известно... - Да не то что мужики, - ты, вон она, на Марфушку на "Кожаную" глянь,тоже не селедка-баба. Другому, пожалуй, и мужику пить даст. Марфа, ткачиха, проходя неподалеку и услышав, что речь идет про нее,быстро обернулась и подошла к говорившим. Широкая в плечах, широкая лицом, сшироко открытыми голубыми глазами, чуть рябоватая, - она выгляделазначительно моложе своих тридцати пяти лет. Одета в новый солдатский костюм:штаны, сапоги, гимнастерка, волосы стрижены, шапка сбита на самый затылок. - Ты меня что тревожишь? - подошла она. - Чего тебя тревожить, Марфуша, - сама придешь. Говорю, мол, не баба унас "Кожаная", а кобыла бесседельная... - То есть я-то кобыла? - Ну, а то кто? - И вдруг переменил шутливый тон. - Говорю, что навоина ты крепко подошла... Вот что! - Подошла - не подошла: надо... - Ясное дело, что надо... - Он минутку смолчал и добавил: - Ну, а т ам-т о - как? - Чего - к а к? - Дела всякие свои? - Што ж дела... - развела руками Марфуша. - Ребят в приюты посовала,куда их деешь? - Куда деешь... - посочувствовал и собеседник. И, передохнув трудно, сказал соболезнующим грудным дыхом: - Ну, похраним, похраним, Марфуша, а ты не терзайся: похраним...Поезжай спокойная, нам тут чего уж осталось и делать, как не за васработать?.. Придет, може, время - и мы тогда... а? - Так вот же... - кивнула Марфа, - да и вернее всего, што так онобудет... на одном отряде разве можно смириться?.. Беспременно будет. - И ребята, кажись, тово, - мотнул собеседник на вагоны. - Чего ж им, - ответила Марфа, - только бы ехать, што ли, скорей:ждать, говорят, надоело. Ехать и ехать - одно слыхать, чего толшиться?..Э-гей, Андреев! - окликнула Марфа кого-то из проходивших. - Насчет отправкичего там балачут? Петербургский слесарь, только недавно приехавший в Иваново,двадцатитрехлетний юноша с густыми, темно-синими глазами, с бледным лицом,стройный и гибкий, с коммунаркой на голове, в истертой коричневой шинелишке,- это Андреев! Подходит четким шагом, точно на доклад; поравнялся, щелкнул вкаблуки, взял под козырек и, без малейшей усмешки глядя в упор на Марфучудесными серьезными глазами, - отрапортовал: - Честь имею доложить вашему превосходительству: поезд идет через сорокминут! Марфа дернула за рукав: - Прощаться-то будем али нет? Ребята ждут, - слово бы надо прощальное,што ли... Где Клычков? Куда он там запропастился? Андреев снова вскинул под козырек и тем же невозмутимым тономотчеканил: - Пузо чаем прополаскивает, ваше превосходительство! Марфа ударила по руке: - Брось ты, черт, обалдел, што ли? На вот, генерала себе какогонашел... Он вмиг перетрепенулся и к Марфе чистым, звонким, "своим" голосом: - Марфочка... - А? - Марфочка, - ты сама-то... гм! Андреев скорчил выразительную рожу, скомкав губы, вылупив глаза. - Чего ето? - поглядела на него Марфа. - Отчекрыжишь, поди, што-нибудь? Но Марфа ничего не ответила, приподнялась на носки, посмотрела надтолпой: - Да вон и сами идут, надо быть... Стоявшие около тоже поднялись, шеями вытянулись туда, куда смотрелаМарфа. Там шли трое, окруженные тесным кольцом. Отчетливый выделялся Лопарь- с черными длинными волосами, блестящими глазами, высокий, худой. Он шел ибратался, словно сам себе ногой на ногу наступал, - вихлястый такой,нескладный. С ним рядом Елена Куницына, ткачиха, девушка двадцати двух лет, которуютак любили за простую, за умную речь, за, ясные мысли, за голос красивый икрепкий, что слыхали так часто ткачи по митингам. Она еще не в коммунарке -повязана платком; не в солдатской шинели, а в черном легоньком пальтишке, -это в январские-то морозы! На бледном строгом лице отпечатлелась внутренняятихая радость. С Еленой рядом - Федор Клычков. Этот не ткач, вообще не рабочий; он нетак давно воротился сюда из Москвы, застрял, освоился, бегал по урокам, жил,как птица, тем, что добудет. Был в студентах. В революции быстро нащупал всебе хорошего организатора, а на собраньях говорил восторженно,увлекательно, жарко, хоть и не всегда одинаково дельно. Клычкова рабочиезнали близко, любили, считали своим. Толпа за перроном при виде Куницыной, Клычкова и Лопаря задвигалась,зашептала громким шепотом: - Сейчас, надо быть, говорить станут. - Отправляться скоро... - Да уж раскланяться бы, што ли, - спать пора. - А вот расцалуемся - и крышка. - Слышь, звонок. - Первый, што ли? - Первый. - В двенадцать трогать зачнут... - В самую, вишь, полночь так и норовят! Сальные короткие пальтишки, дрянненькие шубейки с плешивыми, облезлымиворотниками, с короткими рукавами, потертыми локтями; черныекоротышки-тужурки - драповые, суконные, кожаные. Стильная толпа! Вокзал неширок, народу вбирает в себя мало. Кто посмышленее -зацепились за изгородь, влезли на подоконники, многие забрались напристройку вокзала, свесили головы, таращили глазами по толпе, скрючившись,висли на дверных скобах, цепляясь за карнизы. Иные заняли проходы,умостились на вагонных крышах, на лесенках, на приступках... Давка. Каждомуохота продраться вперед, поближе к ящику, с которого станут говорить.Попискивают, покряхтывают, поругивают, побраниваются. Вот на ящике показалсяКлычков, - шинелишка старая, обтрепанная: она унаследовалась от т о й войны.Без перчаток мерзнут руки - он их то и дело сует в карманы, за пазуху, дуетв красные хрусткие кулаки. Нынче лицо у Федора бледней обыкновенного: двепоследние ночи мало и плохо спал, днями торопился, много работал, затомел.Голос, такой всегда чистый и звучный, - глуховат, несвеж, гудит словно изпещеры. Клычкову дали первое слово - он будет от имени отряда прощаться сткачами. Холодно. Позамерзла толпа. Надо торопиться. Речи должны бытькратки! Федор обвел глазами и не увидел концов черной массы, - они, концы, былигде-то за площадью, освещенной в газовые рожки. Ему показалось, что за этимивот тысячами, что стоят у него на виду, тесно примыкая, пропадая в густуютьму, стоят новые, а за теми - новые тысячи, и так без конца. В этупоследнюю минуту он с острой болью почувствовал вдруг, как любима, дорогаему черная толпа, как тяжело с ней расставаться. "Увижу ли?.. Вернусь ли?.. Да и все вернемся ли когда в родные места?..Приду ли еще когда и стану ли говорить, как говорил столь часто в эти годы?" Переполненный скорбным чувством разлуки, не успев обдумать своекороткое слово, не зная, о чем будет оно, Клычков крикнул как-то особогромко - так он не кричал никогда: - Товарищи рабочие! Остались нам вместе минуты: пробьют последниезвонки - и мы уедем. От имени красных солдат отряда говорю вам: прощайте!Помните нас, своих ребят, помните, куда и на что мы уехали, будьте готовы исами за нами идти по первому зову. Не порывайте с нами связь, шлитевестников, шлите, что сможете, от грошей своих, помогайте бойцам. На фронтеголодно, товарищи, трудно - труднее, чем здесь. Этого не забывайте! А еще незабывайте, что многие из нас оставили беспризорные, необеспеченные семьи,детей, обреченных на голод, - не оставляйте их. Тяжко будет сидеть нам вокопах, страдать в походах, в боях... Но стократ тяжелей будет вынести муку,если узнаем к тому, что семьи наши умирают беспомощные, покинутые, всемизабытые... И еще вам одно слово на разлуку: работайте! дружнее работайте! Вы- ткачи и знать про то должны, что, чем больше соткете в Иванове, тем будеттеплее в уральских оренбургских снежных степях, - везде, куда попадет отсюдаваше добро. Работайте и накрепко запомните, что победа не только в нашемштыке, но еще и в вашем труде. Увидимся ли снова когда? Станем верить, чтода! Но если и не будет встречи - что тужить: революция не считает отдельныхжертв. Прощайте, дорогие товарищи, от имени красных солдат отряда -прощайте... Словно буйным бураном завыла снежная степь, - толпа зарыдала ответнымгулом: - Прощайте, ребята! Счастливо... Не забудем... И когда смолкли - остановилась печальная тишина. Так было минуту, ивдруг по толпе зашелестело шепотком: - Елена... Елена вышла... Куницына... На ящике выросла Елена Куницына. Были густы и вовсе черны светло-кариечудесные глаза Елены. Быстрым движеньем руки скользнула она по щеке, повиску, спрятала прядки волос под платком, а платок обеими руками плотнопримяла к голове. И сказала негромко, словно сама себе: - Товарищи! Вся вытянулась к ней онемелая, ждущая толпа. - Я вам скажу на прощанье, товарищи, что мы будем фронтом, а вы,например, тылом, но как есть одному без другого никак не устоять. Выручка,наша выручка - вот в чем главная теперь задача. Когда мы будем знать, что заспиной все спокойно да ладно - ништо не будет нам трудно, товарищи. А ежелии у вас тут кисель пойдет - какая она будет война? Мы не зря, рабочие-то,два эти года мучились - али зазря, али понапрасну? Нет, товарищи, по делуэто все. Вот, к примеру, и мы идем, женщины: нас в отряде двадцать шестьчеловек. Мы тоже поняли, какой это момент переживает вся страна. Надо,значит, идти - вот вам и весь сказ! Женщины - матери, жены, дочери, сестры,невесты, подруги - все они вам посылают через меня свой последний поклон.Прощайте, товарищи, будьте крепки духом, а мы тоже... В ответ ей тысячеустая грудная радость, страстные клятвы, благодарностьза умное, за бодрое слово: - Эх, Еленка, тебе бы в министрах быть! Ну и баба - чисто машинаработает! Из толпы пробрался, влез на ящик одетый в желтую кацавейку, в масленуюкепку, в валяные сапоги - старый ткач. Морщинилось темными глубокимиполосами иссохшее лицо старика, шамкали смутным шепотом губы. По мокрым, носветлым глазам, по озаренному лицу, словно волны, подымались накатыбезмерной радости: - Да, мы ответим... ответим... - Он замялся на миг и вдруг обнажилсивую, оседелую голову. - Собирали мы вас - знали на што! Всего навидаетесь,всего испытаете, может, и вовсе не вернетесь к нам. Мы, отцы ваши, - ничего,что тяжело, - скажем как раз: ступайте! Коли надо идти - значит, идти. Нечатут смозоливать. Только бы дело свое не посрамить, - то-то оно, дело-то! А всамые што ни есть плохие дни и про нас поминайте, оно легче будет. Мы вамтоже заруку даем: детей не оставим, жен не забудем, помочь какую ни есть, ададим! Известно, дадим - на то война. Нешто можно без того... Старик степенно развел руками и грустно внятно чмокнул: все равно-де,выходу нет иного! Потом он минуту постоял, обождал свои мысли и, не дождавшись, махнулрукой, быстро насунул кепку на сивую жидковолосую голову и - вовсе готовыйуйти - крикнул слышным, резким голосом: - Прощайте, ребяты... может, совсем... Старый голос вздрогнул слезами, и слезная дрожь острым током секанулатолпу... - Может, тово... Всего бывает. Мало ли што, война-то... Она тово... И в темные морщины из мокрых глаз хлынули обильные слезы. Грязнымрукавом кацавейки он слезы мазал по лицу. Многие плакали в толпе. Другиекричали спускавшемуся вниз ткачу: - Верно, отец! Правильно!! Правильно, старина! Старик сошел. Ящик остался пуст. Тонко и звонко над толпой пробилвторой звонок. Клычков вскочил в останный раз на ящик: - Ну, прощайте! Еще раз прощайте, товарищи! За нашу встречу, засчастливую будущую встречу: ура! - Ура... ура... ура!!! И чуть стихло - команда: - Отряд, по местам! Замелькали суетно шапки, фуражки, коммунарки, защелкали прощальныепоцелуи. Поплыли торопливым заливчатым гудом напутственные речи, степенныесоветы, печальные просьбы, напрасные утешенья. На плече у хмурого красноармейца вздрагивала материнская голова. Слезызамочили серое лицо. Стонала, всхлипывала, плакала рокотно какая-то однаполовинка, - другая остыла, серьезная, крепкая и смолкшая в задумье. Отряд в вагонах. Ближе примкнула толпа, - она из вагонных окон отлиласьсплошной безликой массой. Масса ворочалась, гудела, волновалась, словноогромный шерстистый зверь - тысячелапый, тысячеглазый, податливый, какмедведь-мохнач. Третий звонок... Засвистели свистки соловьями, загудели сычами гудки, зафыркала труднопаровозная глотка, зачадила, задышала, лязгнули колеса по мерзлым рельсам,хрустнули на съеме, треснули вагоны, снялись со стоянки, покатились... Кричали красноармейцы из вагонов, кричала и вослед бежала гибкая чернаятолпа. Потом вагоны пропали во тьме, и только можно было слышать, каквдалеке что-то ухало, скрежетало, все глубже, глубже уходило в чернуюночь... Понурые, унылые, со слезами, с горестной речью в полуночном январскомхолоду расходились со станции по домам ткачи. До Самары от Иваново-Вознесенска ехали что-то очень долго - не меньшедвух недель. Но по тем временам и этот срок - кратчайший. Дорога малозатомила, - любы-дороги новые места, крепит необычная обстановка, треплетсмена впечатлений, тонкой, высокой струной звенит настроенье: остротановизны смывала серую скуку нудной езды, тоску стоянок в тупиках глухихполустанков. Что ни остановка - у эшелона бойкая работа. Весь долгий путьперемечен митингами, собраньями, заседаньями, самодельными лекциями,говорливыми беседами по кружкам охотников-слушателей. Отрядткачей-большевиков - толковых, строгих до себя ребят - весь путь пробороздилглубоким и нежданным впечатленьем. По станциям, по захолустным полустанкам,по мелким городишкам, селам, деревням - мчалась в те дни неисчислимая"вольница", никем не учтенная, никем не организованная: разные отряды иотрядики, всякие "местные формированья", шальные, полутемные лица,шатавшиеся без цели и без толку из конца в конец необъятной России. И всяэта обильная орава кормилась за счет населения: неоплатная, скандальная,самоуправная. Буйству воля была широкая, некому было то буйство взять подуздцы: власть Советская на местах по глуши не окрепла ядреным могуществом. Остро в те дни ощутил человек, что мало иметь ему только пару светлыхглаз, только два тончайших и чутких уха, две руки, готовых в работу, иголову одну на плечах, и сердце в груди одинокое. В те нечеловеческие днитяжко было человеку. Лучшие люди Советской страны уходили на фронт. Другие маялись вбессменной иссушающей маете тыла. Где же было за всем присмотреть, всепрослушать и все поделать, что делать надо! По зарослям глухих провинций, внепролазной пуще сермяжных углов что творилось в те смутные дни - никогданикто не узнает. Горе людское остановилось страданьем в серых озерах глаз.Безответная, шальная, разгульная вольница сшибала на скаку ростки советскойжизни и уносилась, хмельная и бесшабашная. Старого нет - и нового нет. Где же голову приклонит беззащитныйчеловек? И кто распалил этот огненный вихрь? Ах, большевики? Так это ихняя бражная вольница не дает покоя, так этоот них наше лютое горе? Того не могли понять, что новая власть на разгульную вольницутолько-только вила в те дни жгутовый аркан. И все свое грузное горе, ржавую злобу свою выхлестнули сермяжные углы -на большевиков: - Грабители! Насильщики! Поганое племя! И вдруг теперь в отряде, в этой тысяче большевиков-ткачей, увиделисермяжники, жители малых городков, увидели, попросту сказать, хороших людей,которые их внимательно, спокойно выслушивали, на все вопросы мирно отвечали,что надо, объясняли умно и просто, по своей воле не шарили амбары, невспарывали подвалам животы, ничего не брали, а что брали - за то платили. Икрестьяне дивовались. Было это ново. Было это странно. Было это любо. Инойраз к полустанку, где эшелоны задерживались сутками, сползались жители издальних сел-деревень "послушать умного народу". Работа агитационная былапроделана на ять, - она словно двери распахнула к той гигантской работе, чтоза годы гражданской войны развернули иванововознесенцы. И где их, бывало,где не встретишь: у китайской ли грани, в сибирской тайге, по степяморенбургским, на польских рубежах, на Сиваше у Перекопа, - где они не были,красные ткачи, где они кровью не полили поле боя? То-то их так берегли,то-то их так стерегли, то-то их так любили и так ненавидели: оттого им ипамять - как песня сложена по бескрайным равнинам советской земли. Вот ехали теперь на фронт и в студеных теплушках, в трескучем январскомхолоду - учились, работали, думали, думали, думали. Потому что знали: надоготовым быть ко всему. И надо уметь войну вести не только штыком, но иумным, свежим словом, здоровенной головой, знаньем, уменьем разом всепонимать и другому так сказать, как надо. По теплушкам книжная читка гудит,непокорная скрипит учеба, мечутся споры галочьей стаей, а то вдруг песнярванет по морозной чистоте - легкая, звонкая, красноперая: Мы кузнецы - и дух наш молод, Куем мы счастия ключи. Вздымайся выше, наш тяжкий молот, В стальную грудь сильней стучи, стучи, стучи!! И на черепашьем скрипучем ходу вагонном, перемежая и побеждая ржавыепесни колес, - несутся над равнинами песни борьбы, победным гулом кроютпространства. Как они пели - как пели они, ткачи! Не прошли им даром и дляпесни подпольные годы! То-то на фронте потом, в дивизии, не знал никтодругого полка, как Иваново-Вознесенский, где так бы хранили песни борьбы итак бы их пели, - с такой простотой, с беспредельной любовью, с жаркимчувством. Те песни гордостью и восторгом воспламеняли полки. Ах, песня,песня, что можешь ты сделать с сердцем человека! Чем ближе к Самаре, тем дешевле на станциях хлеб. Хлеб и все продукты.В голодном Иваново-Вознесенске, где месяцами не выдавали ни фунта, привыклисчитать, что хлебная корочка - великий клад. И тут рабочие вдруг увидели,что хлеба вволю, что дело совсем не в бесхлебье, а в чем-то другом. И горькотут погоревали над общей безурядицей, над тем, что связь слаба упромышленных рабочих центров с хлебородными местами, и словно мстили теперьв хлебном обилье за годы голода - торопились наверстать несъеденные пуды.Уж, кажется, надо бы было поверить, что, продвигаясь в самарскую хлебнуюгущу, всего там встретят больше и все там будет дешевле. Ан нет: неверилось, - голод отучил от такого легковерья. На каком-то полустанке, гдехлеб показался особенно дешев и бел, - закупили по целому пуду. Как жеупустить такой редкостный случай? А через день приехали на место и увидели,что там он белей и дешевле: растерянно улыбались, шептались, смущенные, незнали, куда подевать свои сохнувшие запасы. Лишь только приехали в Самару и остановились где-то на "пятнадцатых"путях, у беса на куличках, где только ржавые груды рельсов да скелетыломаных вагонов, - высыпали на полотно, скучились, загалдели, заторопиликомандира узнать поскорее судьбу: куда, когда, на какое дело? Теперь литронут враз, али день-другой задержат в городе? Все это можно было узнать только у Фрунзе. Фрунзе уж командовал 4-йармией. Он выехал из Иваново-Вознесенска несколько раньше самого отряда итеперь находился в Уральске, а здесь, в реввоенсовете, оставил записку наимя Федора. В той записке указывал, чтобы Лопарь, Клычков, Терентий Бочкин иАндреев гнали немедленно к нему в Уральск, а отряд направится им вослед. Онв теплых, сердечных словах приветствовал земляков, коротко познакомил собстановкой, указал, какая всем большая и трудная предстоит работа. Клычковпрочел записку отрядникам. Бодрые слова любимого командира слушали свосторгом. Кто-то предложил отправить ему приветственную телеграмму. - Отправить... телеграмму отправить! - И сказать спасибо! - крикнул кто-то. - Не то "спасибо", - перебили голоса: - сказать, что приехали, чтоготовы на дело - куда какая помочь нужна! Во как! - Правильно. Так и сказать: готовы-де на дело! И сказать, что все, какодин, то есть в самом лучшем смысле! - Айда, ребята, составляй телеграмму! Да здравствует Фрунзе, ура! - Ура!.. Ура!.. Ура!.. Шапки, кепки, варяжские шлемы взметнулись над головами, закидалисьнеладно в стороны, как галочья вспугнутая стая. Федора в страстный жар кинул дружеский тон записки, - он ею потрясалсмешно над головою, кричал, восторженный и наивный: - Товарищи! Товарищи, - вот она, эта маленькая записка! Ее писал к о ма н д у ю щ и й а р м и е й, а разве не чувствуете вы, что писал ее равныйсовсем и во всем нам равный человек? По этой товарищеской манере, по этомупростому тону разве не чувствуете вы, как у нас от рядового бойца докомандарма поистине один только шаг? Даже и шага-то нет, товарищи: обасливаются в целое. Эти оба - одно лицо: вождь и рядовой красноармеец! Вот вчем сила нашей армии, - в этом внутреннем единстве, в сплоченности, всолидарности, - в этом сила... Так за нашу армию! За наши победы! И снова красноармейцы в неистовом восторге кидали шапки вверх, кричали"ура", выхлестывали радость, и гордость, и готовность свою, словно камушки вбуйном шторме с морских глубин на морские берега. Дальше события заскакали белыми зайцами. Отряд получил приказ быстрособраться. В штаб армии вызвали командира и наказали, чтоб был с отрядомготов к выступленью. Назначенной четверке из реввоенсовета напомнили: - В Уральск уезжать немедленно! Засуетились. Заторопились. Не успели как следует проститься сотрядниками. Да и верилось, что скоро свидятся в Уральске. От реввоенсовета оттолкнулись две тройки: в первой сидели Федор сАндреевым, в задней - Лопарь и Терентий Бочкин. Вскинулись кони, свистнул посвист ямщицкий, взвизгнул змеиной смешьюкнут степной - и в снежный метельный порох легкие тройки пропали, как птицы.