1 часть (1/1)
Эджо становилось, пожалуй, несколько совестно, когда он вспоминал, как просил отца позволить ему стать послушником Вильяма Баскервильского. Отец удивился и обрадовался. Он так и сказал сыну: ?Я не думал, что ты все же немного разбираешься в людях. Вильям действительно умен и образован... он сделает из тебя человека, несмотря на его, кхм, странные взгляды?. Эджо тогда опустил голову, скрывая от барона сконфуженное выражение лица. Вильям действительно производил впечатление мужа очень образованного, но Эджо хотел видеть его своим наставником по другой причине.Едва ему исполнилось пятнадцать, отец поставил его перед фактом: ты пойдешь в священники. Эджо был слабым и хилым, нервным и беспокойным — из него не вышло бы ни воина, ни дельца, как желали того его родители. И он, с самого детства будучи очень впечатлительным, всегда тянулся к богу и религии, ища в них успокоение и отдых от порою жестокой реальности. Но стать послушником — означало навсегда покинуть отчий дом, покинуть свою уютную и светлую комнату, собрание немецких философов, покинуть все, что ему нравилось, что заставляло ощущать себя в безопасности. И отправиться в долгое, утомительное и наверняка опасное путешествие с угрюмым и молчаливым монахом, который будет лишь читать ему вытяжки из Писания да давать краткие указания... Эджо корил себя за малодушие и мягкосердечие, но не желал такого поворота событий, упорно не желал. Юношескому сердцу необходим был некий идеал, образец для подражания, непререкаемый авторитет. И большинство монахов, перешагнувших порог дома его родителей, производили на него исключительно гнетущее впечатление.Кроме Вильяма Баскервильского.Вильям... улыбался. В отличие ото всех монахов, виденных Эджо прежде, Вильям улыбался. Улыбка читалась в глазах, слышалась в голосе, нередко растягивала губы. И уже этим он стал ближе к юноше, чем все, приходящие до него.Эджо смотрел на гостя широко раскрытыми влюбленными глазами. Тот охотно рассказывал о своих путешествиях и размышлениях, даже показал свои увеличительные стекла — глаза его сквозь толстое стекло сделались огромными, Эджо засмеялся и тут же испуганно прикрыл рот ладонью: все монахи, гостящие у них прежде, строго корили его за малейший признак улыбки — а Вильям скорчил ему гримасу и беззвучно засмеялся сам...Эджо был очарован.И это сыграло с ним дурную шутку.В первый день их путешествия Вильям... молчал. Как и полагается доброму монаху. Молчал, глядел перед собой на дорогу и иногда почесывал за ухом своего ишака. Ни тени улыбки, ни единого ласкового слова, да что там, он на Эджо и посмотрел-то от силы два раза. Новоиспеченный послушник почувствовал себя обманутым и потому вечером глядел на наставника с нескрываемой детской обидой. Пока Вильям разводил костер, паренек забился куда-то в угол, обнял мешок с вещами из дома и нахохлился, как большой мокрый воробей. В мыслях его сквозили сплошные укоры наставнику: вы обманули меня! Вы были ласковым и улыбчивым, чтобы потом стать обычным монахом! А я вам верил!Каково же было его удивление, когда Вильям присел с ним рядом с легкой ироничной полуулыбкой на губах и сказал:— Итак, мой дорогой Эджо...Парнишка едва не взвился с возмущением: как после такого ужасного обмана он смеет называть его ?дорогим??!— ...какой вывод ты можешь сделать из прошедшего дня?Послушник передернул плечами, словно говоря: а я должен делать выводы?Вильям негромко засмеялся и дружески хлопнул его по затылку.— Не всегда первое впечатление — верное, мой мальчик, — произнес он с легкой улыбкой. — Боже мой, ты бы видел себя весь день. Сначала — светишься и смотришь на меня так, будто ждешь, что я превращусь в слона и начну жонглировать для тебя апельсинами. А теперь глядишь, надув губы, — он щелкнул пальцем по его нижней губе, извлекая забавный чмокающий звук, но затем смягчился: — Не обижайся, Эджо. Я хочу, чтобы ты знал не только божественные законы — они, я уверен, известны тебе в совершенстве — но и человеческие. И лучше узнать их на примере того, кто не станет делать тебе больно. Понятно?Эджо все еще был обижен, но улыбка и мягкий взгляд наставника смягчили его, готового полюбить Вильяма всем сердцем. Он немного расслабился и исподлобья взглянул на него с по-детски недоверчивым выражением лица.— Так значит, вы... просто играли?— Верно. А теперь — позволь рассказать тебе кое-что о... — Эджо затаил дыхание. — О почве у нас под ногами.Вильям любил удивлять его и поначалу ему удавалось вызвать ошарашенный взгляд послушника всего парой фраз, но со временем, конечно, становилось тяжелее: Эджо привыкал... а Вильям изобретал все новые и новые способы поразить его. Порой наставник казался послушнику настоящим кудесником, пару раз он даже заподазривал его в связи с дьяволом, но, стоило юноше высказать свои опасения, как Вильям развенчивал их, апеллируя к Священному Писанию, к высказываниям великих мыслителей и философов, и в конечном итоге Эджо самому становилось стыдно за свои мысли — хотя в глазах у учителя все равно мелькало нечто бесовское, слишком не похожи были эти глаза на виденные юношей прежде. Слишком выразительные, слишком пристальные и внимательные, слишком восприимчивые к окружающему миру... Если бы не умение наставника убедить в своей непричастности к дьяволу, Эджо, пожалуй, боялся бы в них смотреть и избегал внимательного взгляда.Вильям часто и охотно рассказывал о своих наблюдениях и размышлениях, пересказывал свои беседы с людьми великого ума, встреченными во время его прежних странствий (в основном, конечно, из францисканцев — они спокойнее воспринимали насмешливые слова и граничащие с богохульством привычки Вильяма), но ни разу ни словечком не обмолвился о своем прошлом. Охваченный любопытством, которое возросло еще больше оттого, что тема прошлого Вильяма стала для Эджо своеобразным запретным плодом, парнишка однажды спросил его напрямую — и спустя буквально несколько часов готов был дать себе оплеуху за слишком длинный язык.Это произошло, когда монахи путешествовали вместе уже около полугода, и Эджо уже не мог сладить с живым интересом к прошлому наставника, а тот по-прежнему оставлял его на некотором расстоянии, не позволяя проникнуть в запретный отдел своей души. Это даже немного обижало юношу. Он видел, что наставник был глубоко и искренне привязан к нему. Сколько раз Эджо чувствовал сквозь сон отечески-нежное прикосновение теплой руки к волосам, сколько раз просыпался, прижимаясь щекой к его ладони, а Вильям стоял над ним, откровенно измученный беспокойным полусном на ногах и ворчал, что подарит Эджо какую-нибудь игрушку, чтобы тот спал спокойно и не вынуждал его изображать породистого жеребца. Эджо краснел до кончиков ушей, настолько неловко было за свою детскую привычку и беспокойный сон, за доставленные учителю неудобства. Но когда паренек спрашивал, почему Вильям просто не высвобождает руку, тот награждал его выразительным взглядом и отмалчивался — и это молчание было красноречивее слов.Но рассказывать о себе он все еще не желал, каким бы отечески-нежным не было его отношение к послушнику.В тот вечер было прохладно. Осенний ветер дул с гор, которые жители местной деревушки назвали Козьими, и заставлял плотнее кутаться в рясу. Ишак, на котором по очереди ездили путешественники, мирно щипал жухлую траву, уныло шевеля челюстью и всем своим видом говоря, как сильно ему хочется чего-то более сочного, а монахи с точно таким же выражением лиц жевали вяленое мясо. В течение всей трапезы Эджо беспокойно и внимательно поглядывал на наставника, желая и не решаясь завязать разговор. Конечно, во время самой трапезы этого делать не полагалось: добрый монах обязан вкушать пищу, воздавая за нее благодарность господу, но в тот вечер у послушника ничего не получилось. Вместо господа мысли устремлялись к учителю, вместо благочестивых молитв в голове звучали сотни вариантов, как задать вопрос, столь волнующий юношеское сердце...Наивный, он думал, что ничем не выдал собственного нетерпения, но стоило трапезе — а значит, и обету молчания — закончиться, как Вильям вскрыл его со всеми потрохами.— Что стряслось, мой дорогой Эджо? — с ласковой насмешкой спросил он, вытирая пальцы от мясного жира (коего, стоит отметить, было очень мало). — Ты на протяжении всей трапезы насыщался не столько мясом этого несчастного барашка, сколько мной. В твоем воображении от моего лица наверняка остался голый череп, — он провел ладонью по лицу, изображая удивление: неужели тут все еще есть кожа? — но затем сделался серьезен: — Что тебя беспокоит?Эджо невольно засмеялся шутке и почувствовал себя ребенком, которого в очередной раз по-доброму разыграл взрослый. Иногда ему казалось, что только в тот день, когда ему удастся обмануть Вильяма Баскервильского, он сможет назвать себя действительно зрелым мужем. Ну, а пока — он только подросток, юноша, глядящий на своего наставника снизу вверх.Юноша завозился, устраиваясь поудобнее на холодных камнях, и глубоко вздохнул холодный воздух. Под рясой его брала мелкая дрожь — то ли озноб от ветра, то ли смутное волнение. Эджо всегда был очень застенчивым пареньком: отец сроду не говорил ему ничего хорошего, заставляя считать себя хуже, глупее и слабее, чем он был на самом деле. В начале путешествия с Вильямом Эджо стоило большого труда задать ему даже самый простой вопрос, и старшему монаху приходилось изощряться в проницательности, пытаясь понять, чего хочет паренек, глядящий на него оленьим взглядом и не решающийся подать голос. Иногда Вильям ругал его за это: ?Ради Господа, Эджо, неужели я в твоем воображении настолько похож на злобного волкодава, чтобы рвать тебя на кусочки за лишний раз раскрытый рот??, иногда жалел: ?Послушай, мальчик мой, твой отец, барон Мельский, действительно суровый человек, и я могу догадываться, как обращались с тобой в родном доме, но он остался далеко позади, и я — не твой отец: мне, как своему другу, ты можешь рассказать что угодно; если не желаешь считать меня другом, то к твоим услугам исповедь?, иногда шутил: ?На самом деле, ты оказываешь мне услугу своей застенчивостью, мой дорогой Эджо: так я еще больше оттачиваю свой разум, благодарю тебя?, но юноше по-прежнему тяжело было бороться со своей застенчивостью. Тем более, что, когда он попытался задать наставнику вопрос об его прошлом, то, очевидно, задел какую-то болезненную струну, и Вильям ответил ему очень резко, хоть и извинился за это в дальнейшем. Сейчас Эджо, снедаемый любопытством — великий грех! — готов был попробовать снова.— Я только хотел спросить, наставник... — юноша снова замялся, но Вильям ободряюще кивнул ему. — Хотел спросить... о вашем прошлом. Вы все знаете обо мне... не из моих слов, так из наблюдений. Я же о вас не знаю ничего... а мне хотелось бы.Вильям глубоко вздохнул и сплел пальцы плотнее. Обычно он только соединял ладони, а теперь на колени, обтянутые тонкой овечьей шерстью рясы, лег жестко сжатый замок.— Эджо, я не хочу рассказывать тебе о своем прошлом, — медленно, выталкивая каждое слово из горла, словно тяжелый камень, — в нем было мало того, что пристало бы уху юного послушника. О нет, — он засмеялся, увидев, как изменилось лицо парнишки, — нет, я не великий грешник... хотя как посмотреть. Но рассказывать по-прежнему не желаю.Эджо с тоской опустил голову.— Простите, учитель... — начал он было, но в ту же секунду был перебит:— ...однако ты можешь попробовать иной путь.Послушник с изумлением и радостью вскинул голову.— Вы имеете в виду...— Да, — обычно в таких случаях глаза Вильяма светились весельем, но теперь он глядел серьезно. — Попробуй по моему внешнему виду узнать все, что тебя так интересует. Мы с тобой провели бок о бок полгода... этого довольно, чтобы узнать меня, как облупленного.Эджо так не считал. Вильям владел двумя удивительными, порой пугающими навыками: задавать вопросы так, что почти никто не мог уйти от ответа — и увиливать от них самому. Но сейчас, казалось, он не собирался применять последнее умение. Учитель расположился прямо напротив послушника в нарочито открытой позе: раскрытые ладони, взгляд прямо в глаза, серьезный, пристальный, гнущий к земле взгляд...Эджо взволнованно скомкал рукава своей рясы.— И вы будете говорить, прав я, или ошибаюсь?Он кивнул.Юноша сделал несколько глубоких вздохов и сплел пальцы в точности так, как делал это в минуты размышлений его наставник. Так он казался себе приближающимся к его мудрости.За что же зацепиться?.. Хоть Эджо и частенько слушал рассуждения наставника о том, как он дошел до того или иного вывода, порой ему все же казалось, что все намного проще: кто-то, будь то дьявол или господь, подарил Вильяму удивительную способность читать книгу человеческих судеб, бросив на нужного человека один только взгляд. Эджо этого не умел. Перед собой он видел не страницы, исписанные строками нужной ему информации, а обыкновенного старика: нос с горбинкой, наполовину лысая голова, темные глаза, глядящие из-под густых бровей и седая короткая бородка. Ничего особенного.Немного поразмыслив, юноша решил начать с того, что было известно ему доподлинно.— Вы — Вильям Баскервильский, францисканец.Глаза названного — смеющиеся глаза — расширились, и он прижал пальцы к губам, будто в сильном — и, конечно, ироническом — изумлении.— Вам пятьдесят один год... вы родились в феврале, — Эджо припомнил, что о дне рождении Вильяма говорил один из его многочисленных многомудрых друзей. — В городе. В семье ткача. Да?Он слегка наклонил голову.— Вы с детства были набожным, — осмелев, продолжил Эджо, но сразу споткнулся о легкий жест отрицания Вильяма и оробел: — Нет?— Не набожным. Очень любопытным, — слегка усмехнулся Вильям.Его слова дали Эджо небольшой толчок.— Любопытным! И вы с детства тянулись к знаниям, хотели учиться всему на свете. Наверное, был какой-то человек, который выучил вас читать и писать, и вы сутками пропадали в библиотеке. Там вы начали читать Священное Писание и прониклись благоговением и любовью к нашему господу. Вы решили посвятить ему свою жизнь и стали монахом... да?Вильям мягко, самую малость снисходительно улыбнулся, по-доброму щуря глаза.— Ты руководствуешься не наблюдательностью, мальчик мой, а своей богатой фантазией, — проговорил он с легкой укоризной, — но продолжай. Ты не так уж далек от истины.?Я же говорил ему! — ликуя, подумал Эджо. — Узнать истину может не только разум, но и сердце!?Окрыленный, он продолжил:— Вы много читали, всегда очень много, и благодаря этому обрели мудрость и знания. За это вас многие любили, у вас очень много друзей...— Это правда, но много и врагов, — тихо заметил Вильям, но Эджо не заметил, слишком опьяненный полетом воображения, которое казалось ему божественным озарением и истиной в чистом виде.— Знания опьянили вас...— Так говорят многие, — послышался тихий смешок.— ...и поэтому вы стали... — Эджо замялся, пытаясь подобрать слово, каким можно было бы мягко описать тщеславие учителя. В мыслях он не боялся называть его тщеславным: это была правда, но вслух?..Вильям пришел к нему на помощь.— Задирать нос ты хочешь сказать? Не стесняйся, Эджо, — вновь смешок одними только глазами. — Правда нередко бывает постыдной. Я же считаю постыдным принижение своих способностей, а не признание того, что они у меня есть. Я же не отрицаю, что у меня есть ноги или руки, — он демонстративно помахал кистями в воздухе. — Впрочем, продолжай. Интересно, куда заведет тебя твое воображение.Эджо хотел было горячо возразить, что это вовсе не праздная фантазия, но божественное озарение, посетившее его, но затем подумал, что тогда он уподобится своему учителю в худшем его качестве — в тщеславии. ?Как он так умеет перевернуть все с ног на голову? — подумал юноша, покачав головой. — Уже и тщеславие у него — просто признание своих способностей, подумать только!?Он решил продолжить.— Вам нравился францисканский орден за их мягкие нравы и позицию по отношению к иным учениям, потому что так вы могли познавать мир, как сами того хотели. Будь вы бенедиктинцем...— Меня сожгли бы на костре, или заперли навеки в каменный мешок, — Вильям вновь негромко засмеялся, но — будь Эджо менее увлечен божественным озарением, он подумал бы, что так случилось впервые — в глазах не засверкали, как это обычно бывало, веселые искры, они остались темными, в них даже не отражался блеск от тусклого костра. — Продолжай, мальчик мой.— А еще францисканцы нравились вам, потому что были добрее, — вдохновенно, как о самом себе (хотя о себе-то он и не смог бы рассказать так уверенно), говорил Эджо. — Ближе к мирянам, к простым людям. Вы всегда помогали им, и за это вас тоже и любили, и ненавидели. Вы... учитель? — юноша осекся и сперва изумленно, а затем уже с откровенным испугом в глазах посмотрел на Вильяма. Тот ссутулился, став от этого в полтора раза меньше, и низко склонил свою большую лысую голову. Пустой взгляд устремился куда-то в землю, мимо камешков и пучков травы, куда-то... вглубь. Лицо его и глаза не отражали ничего. Совсем ничего.Мороз пробежал по коже Эджо. Неужели он все-таки переступил незримую границу?.. Вовсе не нужно было начинать этот разговор, кто только тянул его за язык!— Учитель... — робко позвал юноша, кладя ладонь на его запястье. — Учитель!Вильям резко поднял голову — и Эджо не узнал его: так изменились давно знакомые черты.— Все в порядке, Эджо, — голос звучал как обычно, но со странной надорванной хрипотцой. — Все в порядке. У тебя очень живое воображение... — даже усмешка его стала какой-то незнакомой. — Сегодня ты во многом попал в точку, но не думай, что так будет всегда.Юноша уже сам не был рад своему внезапному озарению. Он готов был от всей души извиниться перед наставником за то, что — Эджо чувствовал это — разворошил тлеющие в его душе багровые угли воспоминаний, но Вильям не дал ему сказать и слова. Он быстро расстелил на земле (там, где поменьше камней) подстилку, служащую ему постелью, и надвинул капюшон на самые глаза. Тени расчертили его лицо глубокими шрамами-бороздами, сделав старым и жестким... окруженные чернотой кругов-свидетелей недосыпания, глаза его казались Эджо глубокими провалами.— Спокойной ночи, учитель, — пробормотал юноша, укрываясь с головой тонким одеяльцем.Он не ответил.***...Вильям открыл глаза и вновь увидел помещение, знакомое ему до последнего камешка в стене. Сколько раз он стоял здесь в круге зыбкого янтарного света, величественный и грозный, и раз за разом повторял вопросы, зная, что рано или поздно дыба ли, Нюрнбергская Дева ли, колыбель ли Иуды вырвет из уст бедолаги признание. Порой его сердце не выдерживало, и грозные, властные вопросы сменялись попытками мягких уговоров. ?Только признайся — и все прекратится?, — говорил он. И все действительно прекращалось. Только не так, как ожидал осужденный. Не так, как желал бы того он сам.Теперь он не стоял в круге света, о нет.Он висел на подвешенных руках — суставы плеч, Вильям знал об этом на практике, видел много раз в реальности и, наконец, читал в книгах о человеческом теле, совершенно неестественно вывернуты — обнаженный и знал, что сейчас придут его палачи.Вильям сглотнул сухим горлом и машинально попытался пошевелиться — чтобы тут же сдавленно застонать сквозь зубы, осознавая, насколько ошибочным было это решение. Он знал, что будет больно. Но еще знал, что это — чертов кошмар, проклятый ночной кошмар, и здесь ничего не изменится, сколько бы лет не прошло. Так же он попытается пошевелиться, так же застонет сквозь зубы, так же мерзко, холодно сделается в груди, где сжалось в леденящем ужасе трусливое, жалкое сердце. Так же появятся, будто призванные его стоном, его болью, палачи.Сначала они безлики. Фигуры в темных плащах, орудия в руках Инквизиции... Вильям помнил, как внушали этим парням, простым людям, таким же, как он сам, как крестьянин с пашни неподалеку или как король в своем далеком замке, кто они такие — и кого они пытают. ?Вы — орудие в руках Инквизиции, а значит — и в руках господа, — говорили им. — Те же, кто попал в ваши руки — лишь вместилище дьявола. Бей и пытай его, жги огнем и железом, морозь холодом, топи в воде, растягивай на дыбе — и не знай жалости! Иначе дьявол проскользнет и в твою душу тоже, и тогда уже ты окажешься на дыбе...?. ?Последний аргумент, — усмехался Вильям, слушая эти проповеди, — наиболее действенен.?Сейчас ему было не до смеха. Тогда, в реальности, он пытался шутить не вслух, так мысленно, но теперь, охваченный холодом ужаса, свойственным только ночным кошмарам, ни одна шутка не желала приходить ни в мысли, ни на уста.Грузы на запястьях тянули руки вниз. По кистям уже прошелся мертвящий холод онемения. Вильям помнил, как это было на самом деле, как боялся он, что навсегда потеряют чувствительность и способность к движению мышцы его ловких рук — и как ему тогда жить?.. — а затем смеялся сам над собой горьким, злым смехом человека, старающегося не сойти с ума: тебе грозит смерть не на пыточном агрегате, так на костре, а ты думаешь о руках?!Во сне он ни о чем не думает. Он ждет.Его бьют. Попросту кулаком, или кулаком, окованным в железо — по животу текут тонкие струйки крови из пока еще неглубоких царапин. Бьют расчетливо и уверенно. Так же, как по его приказанию били других.Затем берут плетку. На концах металлические коготки, оставляющие глубокие параллельные царапины — Вильям знает наверняка, потому что на спине у него восемь глубоких удивительно ровных шрамов.Сдерживать крики все тяжелее и тяжелее. Вильям сжимает зубы так, что челюсть немеет, зажмуривает глаза до боли в висках — будто мало ему боли в местах ударов! — и повторяет про себя любимые стихи и изречения греческих философов.?Добро для человека — это активное использование способностей его души в соответствии с высоким достоинством или добродетелью.?Удар!?Жить — значит делать вещи, а не приобретать их.?Еще!?Как конь рожден для бега, бык для пахоты, а собака для поисков, так и человек рожден для двух вещей...?Удар, удар, удар! Главное не застонать, не застонать, только не стон и не крик, не позволяй себе этого, Вильям Баскервильский!?...для умопостижения... и действия... как некий смертный...?Слово ?бог? заменилось громким, отчаянным воплем.И в то же мгновение исчезли с лиц его палачей капюшоны, хотя руки их держали плети и не могли откинуть их назад.Каждый раз во сне Вильям удивлялся на какое-то мгновение, что помнит их всех, каждого, стоящего перед ним — хотя знал, конечно, что и на этот раз удивится.Вот невысокая, чуть полноватая молодая женщина с россыпью задорных веснушек на круглом лице. Ее осудили за то, что она держала дома черную кошку. После, вдыхая жирный чад костра, на котором сгорела несчастная, Вильям услышал шепоток в толпе: ?А у кошки-то на задней ноге белое пятно...?.Вот молодой юноша, тонкий и удивительно красивый, осужденный за греховные услады со своим отцом. Отец от костра откупился золотом, пожертвованием в храм и жизнью своего сына.Вот сумасшедший старик с удивительно чистыми голубыми глазами, так похожий на его бедного доброго Убертино. Его и сожгли за то, за что могли бы сжечь Убертино — он говорил, что видит святых, поющих похабные песни, бедный сумасшедший старик, назвавший своих палачей ?сынками?, когда те за ним пришли.Вот тоненькая, хрупкая девочка — ее пытали больше шести суток, а с виду казалась такой худенькой, такой слабенькой, что коснуться было страшно лишний раз. Пытали водой и железом, дыбой и грушей... Вильям сам положил в хворост изломанное, не способное уже к движению тело. ?Она не почувствовала боли, когда огонь пожирал ее, — убеждал себя инквизитор, — смерть стала для нее избавлением.?Всех их — и десятки, сотни других — Вильям осудил на смерть.Точнее, не так.Вильям не смог сделать ничего, чтобы их спасти.Хотел. Не смог.И каждое лицо, каждый крик и вопль, каждый молящий, затравленный взгляд навечно отпечатался в его сознании.Они бьют его, жгут его, пытают его, как он пытал их. Орудия пыток сменяют друг друга: кошачий коготь... вилка еретика... колесо... кресло допроса... колыбель Иуды... одно за другим, одно за другим.В реальности Вильяма пытали намного, намного мягче, иначе он был бы сейчас беспомощным и, скорее всего, сумасшедшим овощем, невзирая на оправдательный приговор Папы. Но во сне все, что он применял к другим, все, о чем читал, что видел и слышал, воскресает во всей красе. И он кричит, кричит от боли не своим голосом — но голосами своих жертв. Жертв, палачей, приговоренных. Тех, кого он так и не смог спасти. Так и не смог помочь. Той девушки, за которую он заступился когда-то, той, из-за которой — повод, но не причина — он ушел из Инквизиции, здесь никогда еще не было.В общем-то... ничего особенного. Этот сон снится Вильяму вот уже много лет, и в нем ни разу еще ничего не изменилось. Но сегодня среди криков до сорванного голоса, среди проклятий, жалоб и мольб — ?Простите меня, ради бога, простите!? — гремел, как набат, как траурный колокол, голос его любимого ученика, его названного сына, его дорогого Эджо: ?Были добрее... вы всегда помогали им, и за это вас любили... всегда помогали... всегда...? — и Вильям смеялся сухим раскатистым хохотом (?Откуда эхо здесь, в подвале?? — спрашивала рациональная часть его разума, загнанная в мгновения ночного ужаса в самый дальний угол сознания) — а может, то смеялись его палачи.…Он открыл глаза и увидел над собой густую холодную черную мглу. Перед глазами отчего-то все плыло, холодно было вискам, сердце бешено колотилось...— Учитель? — прорезал тишь взволнованный хриплый шепот Эджо, и Вильям в ужасе отшатнулся от него: еще минуту назад этот же голос гремел в его голове, повторяя те ужасные, несправедливые, лживые слова. — Учитель, что с вами? — парень схватил его за рясу. — Вы метались во сне и... — он легонько дотронулся пальцами до его виска, и Вильям понял, что на коже застыли еще не успевшие высохнуть слезы.Он вновь отшатнулся от руки послушника, не желая показывать ему свою слабость — он и так увидел слишком много — и резко сел на земле, вытирая мокрое лицо рукавом. Холодный воздух осенней ночи успокаивал его все больше с каждым новым глубоким вдохом. Тишина и редкий посвист ветра с гор вымывала крики и мольбы сотни голосов из его головы, но не уменьшала гнетущей тяжести на сердце. Неудивительно. Даже время, долгие-долгие годы путешествий, не смогли сделать ее легче ни на йоту.— Учитель... — Эджо моляще протянул к нему руки. — Учитель, прошу вас... я же не знал... вы... простите меня.Вильям резко выдохнул сквозь стиснутые зубы и заставил себя обернуться — чтобы увидеть не издевательскую ухмылку, не насмешку и не осуждение, а лицо мальчишки, готового едва ли не разреветься.Монах грубовато дотронулся ладонью до его щеки в попытке успокоить.— Не извиняйся, Эджо. Ты действительно не знал.Юноша покаянно опустил голову.— Но больше никогда... — он повторил, тяжело протолкнув слово из горла наружу. — Никогда не спрашивай меня о прошлом. О чем угодно, Эджо. Но не об этом. Понятно?Он все-таки шмыгнул носом — Вильям немедленно ощутил укол совести — и одним порывистым движением оказался совсем близко, схватил обеими руками его плечи, сжал в объятиях, скомкал ладонями грубую овечью шерсть и прерывисто-жарко выдохнул в грудь. Вильям в свою очередь выпустил воздух сквозь стиснутые, все еще стиснутые, будто он по-прежнему висел там, в комнате допроса, зубы и закрыл глаза, кладя ладонь на худую юношескую спину. Странно, но присутствие мальчишки каким-то образом успокаивало.